Защищая свою крутизну
Штрихи к судьбе и стихам выдающегося советского поэта Григория Поженяна
В ночь, когда на Севастополь упали немецкие мины, старшина 1 статьи Григорий Поженян нес вахту на крейсере «Молотов». А в августе 1941-го он уже сражался с врагом в составе особого диверсионного отряда, который направили в помощь осажденной Одессе. Туда брали только добровольцев. Линия фронта проходила в 10-15 километрах от предместий города. Бойцов и население фашисты отрезали от питьевой воды. Диверсионный отряд разведчиков получил задание переправиться на берег Днестра к водокачке в поселке Беляевка и дать воду хоть на несколько часов.
Ситуацию морякам объяснил член Военного совета ЧФ вице-адмирал И.И. Азаров: «Вы спасете тысячи людей. Но обязан предупредить: пустит дымок котельная – и вы демаскируетесь. Рассчитывать придется только на себя». Все 13 бойцов ушли в ночь. Воду город получил. Долго о разведчиках ничего не знали. Их всех посчитали погибшими.
После войны в Одессе на улице Пастера,37, установили мемориальную доску: «В цьому будинку пiд час оборони Одеси в 1941 р. мiстився загiн морякiв – розвiдникiв». И перечислены тринадцать фамилий. Восьмая сверху: Поженян Григорий.
Через много лет он написал сценарий кинофильма «Жажда» о событиях того времени.
Только в годы войны Поженян узнал, что мать получила похоронку. Его, раненного в голову, несколько дней укрывала и выхаживала в сарае украинская женщина.
Потом Григорий Поженян сражался в морской пехоте под Севастополем, воевал на Карельском фронте, вернулся на Черное море: десанты в Эльтиген, Керчь, Новороссийск. И по Дунаю дошел до Белграда.
Мог ли он себя в чем-то упрекнуть? Вот очень характерные для поэта Поженяна строчки:
Тех, что погибли, считаю храбрее…
Может, осколки их были острее…
Может к ним пули летели быстрее?!
Дальше продвинулись, дольше горели.
Тех, что погибли, считаю храбрее.
Высоко в Крымских горах, где-то на подъеме к Ай-Петри, на граните воинского обелиска высечены эти слова. Кто и когда установил там памятный знак – неизвестно. Просто они запомнились. Но автор стихов не указан.
О том, как воевал Поженян, можно судить по его боевым орденам и ранениям. А вот что отметил в мемуарной «Исповеди сталиниста» писатель Иван Стаднюк: «Человека с более интересным – взрывным, бурным и целенаправленным – характером, я в своей жизни не встречал. Да и поэт он, в моем, даже нынешнем, понимании – один из крупнейших в советской литературе. Биография поэта тоже впечатляла: заслуженный морской офицер исключался из Литературного института за «политическую неблагонадежность». Когда тогдашний ректор Литинститута Федор Гладков, объявляя ему приказ, воскликнул: «Чтоб вашей ноги здесь не было!», Поженян ответил: «Уже нет здесь моих ног!» – и тут же в кабинете, стал на руки и так, вверх ногами, вышел из здания института на Гоголевский бульвар».
Однажды Поженян позвал Стаднюка в гости к адмиралу Ф.С. Октябрьскому, которому принес новую книгу стихов. В разговоре Филипп Сергеевич поругивал Григория за былые вольности и, как пишет Стаднюк, пожаловался: «Более хулиганистого и рискованного офицера у себя на флотах я не встречал! Форменный бандит! Я его представил к званию Героя Советского Союза! …Сделал это еще до своего отъезда на Амурскую флотилию. А потом, в дни подготовки Эльтигенского десанта, он молча показал матросам как опустить за борт «малого охотника» вздремнувшего политработника! Поболтался бедняга за кормой, наглотался воды. И под всеобщий смех его вытащили.
На такую «шутку» последовала жалоба в Военный совет. Стали затевать трибунал. Но опомнились и ограничились тем, что отозвали представление к Герою…».
– После войны, – вспоминал Григорий Михайлович, – я думал: и бои, и взорванные мосты, и дерзкие выходки навсегда позади, они позабудутся. Но оказалось, что самое значимое время прожито на войне. Никогда потом я не чувствовал себя так уверенно, не был так плотно и надежно прикрыт дружеской спиной и плечом, так остро осознавал, что нужен, что не одинок. Моя жизнь, как и многих других людей, делится на « до войны» и «после войны». Главное прожито на войне.
Война свела Григория Поженяна со многими достойными людьми. Что-то привлекло их в этом порывистом, крепко сбитом лейтенанте, прозванном Угольком. Степенный вице-адмирал Илья Ильич Азаров чутким сердцем уловил в рисковом разведчике не только бесстрашие и азарт, но и творческую одаренность. Когда в газете «Красный черноморец» появились первые стихи Григория Поженяна, в которых звучали имена Героев Советского Союза Дмитрия Глухова и Василия Ботылева, И.Азаров напутствовал: «Называй, называй имена живых и погибших бойцов. Пусть помнят матери, жены, дети, внуки и гордятся этими людьми, носят их фамилии, продолжают их жизнь».
И все же Илья Ильич считал, что 22-летнему Григорию Поженяну с его боевыми навыками, командирским характером, умением вести за собой людей самой судьбой предназначена флотская стезя. И тогда Григорий спросил: «Вы мое личное дело посмотрели?» Из секретной части принесли серую папку. Адмирал приоткрыл обложку. Поженян знал запись на первой странице. Однажды ему ее показала юная солдатка – секретчица, которую он оградил от «наездов» начальника. Григорий Михайлович запомнил особую пометку: «Внимание – сын врага народа» – крупно красным карандашом. И чуть пониже и помельче: «Мать-еврейка».
Тогда И.И.Азаров нацелил Уголька на Литинститут: пусть уж пишет стихи. В одно время с другими фронтовиками Поженян пришел в поэзию. И они стали связными между теми, кому судьба даровала жизнь, и теми, кто навсегда остался на полях Великой Отечественной. До сих пор это лучшее поколение в русской поэзии.
Над нами особую власть
Имеют не трон и не страсть –
Достоинство, храбрость и честь.
Испытав на себе боль и гнев морей, исходив океаны от Шпицбергена до Калькутты, Поженян сохранял в душе ничем не вытесненную любовь к Севастополю.
Как пересказать «Севастопольскую хронику» с повествованием от 18 ноября 1853 года и до дней сегодняшних? Это судьба Российского флота и офицерства, это любимый герой поэта – Нахимов. Здесь как бы сдвинуто столетие: столь наглядна преемственность традиций русских моряков разных эпох. И в 1855-м, и в 1942-м они думали об одном: отстоять Севастополь.
Поэта волновало все, что связано с городом и флотом. В один из давних приездов в Севастополь на встрече с командующим флотом и офицерами Поженян говорил:
– Севастополь – крепость. Был, есть и должен быть. Крепостью духа, прозрения и поступков для каждого, кто любит наш город. Давно, в скорбные дни Севастополя, у меня вырвались самые горькие строки: «Мы отошли, точнее сдали. Как странно было знать тогда, что будут нам ковать медали за отданные города». Свои гнездовья и птицы стараются не покидать. А мы – такие сильные – не имеем права дрогнуть.
При своем полемическом запале, образной, взрывной речи Поженян поставил бы на место многих оракулов. Но Григорий Михайлович – человек поступка. И в иные годы натерпелся лиха от власть предержащих.
Еще в 1949 году в Литинституте Поженяну предложили осудить на собрании «космополита» – поэта Павла Антокольского. Моряк отказался. И вылетел из Литинститута и комсомола.
– Вопрос о том, что нужно человеку, – говорил Григорий Михайлович, – чтобы чувствовать себя человеком,– это вопрос о смысле жизни, о готовности принять свой удел достойно. Каждый решает его сам. Так определяется позиция. И суть в том, что ее нужно порой отстаивать и любой ценой защищать. Требуется мужество, и не меньше, чем на войне.
«Защищая свою крутизну» – так называется одна из 30 поэтических книг Г.М. Поженяна, за которую он удостоился Государственной премии России. Григорий Поженян остался верным девизу «Отдай жизнь Отчизне, сердце – женщине, душу – Богу, честь оставь себе». И таким он запомнится навсегда!
Лица воскрешенных людей
Соответствовать – этим словом Григорий Поженян выражал высшую степень доверия к человеку. Что означало высокую требовательность к тем, кого он причислял к друзьям и единомышленникам: по основному критерию творить во благо Севастополя.
Из многих встреч и бесед сложилась речь поэта о скульпторе Станиславе Чиже.
…Это так непросто: воплотиться в строке, железе, в камне, в бронзе и мраморе. Годы многозначительной помпезности, повседневного трубадурства не прошли даром и осложнили жизнь в искусстве. К сожалению, целое поколение, а может быть и не одно, было съедено годами администрирования, барскими окриками и черными списками неуправляемых и неугодных.
«Шел солдат» – названа одна из первых работ Чижа.. Тяжелый шаг, тяжелые, несущие в себе вес верст сапоги. Шаг неспешный, рассчитанный на долгую дорогу. Лицо солдата простое, суровое, взгляд решительный. Казалось бы, обычный портрет… Но в такой простоте, реалистичности, скупости, открывается щедрая душа художника.
Очень впечатляет «Памятник жертвам фашизма». Ни декларации, ни публицистики. Сухо, сжато, больно. Живая и уже почти неживая ладонь. Но ладонь несдавшаяся. Вот оно – божественное видение мира. И такая же неотвратимая удача – памятник «Борцам подполья».
Какой удивительный профиль, непреложный и отрешенный. А стена – глухая, из-за которой вот-вот решительно выйдет подпольщик и, пожалуй, уйдет в вечность. И такие же мужественные и отрешенные лица из барельефов «Оборона» и «Освобождение».
Талант – разной силы и звучания, где умолкал, где затаивался, где, вопреки всему, находил пути для своей реализации. У художников и скульпторов-монументалистов этот процесс протекал по-особому. Они жили и месили глину правды не увенчанные лауреатскими лаврами, но возвышенные признанием простых жителей своих героических городов.
Станислав Чиж, оставаясь собой, пусть не взрывая пласты оголения высших истин, утверждал высокое жертвенное предназначение человека, силу долга и чести, воскрешал героическую романтику, окружая нас мужественными лицами сограждан, ожившими в граните и камне. Ему повезло: биография, среда и неукротимый природный нрав были его кормильцами, поводырями, а главное – судьями.
Моряк, севастополец, сын криворожского шахтера рос и воспитывался на крутых перекрестках жизни. Флот и героический воздух Севастополя возвысили и утвердили принципы его жизни: дружба, достоинство, долг… Остальное – труд и провидение. Так рождались лица, на фоне всклокоченной войной и трагической реальностью истории…
Неистребимый крылатый ветер времени, наивная, но почвенная вера – все в них, в этих незастывших в камне фигурах. Хорошо жить на свете и ходить по городу, населенному лицами людей, воскрешенных тобою. Тебя окружают не памятники, а живые люди, и ты, прожив свою нелегкую жизнь, понимаешь, что уже сделано, чего не сделал, и что тебе еще предстоит…
Время такое было…
В разгар перестройки газета «Советская культура» в 1988 году опубликовала письмо о собрании Московской писательской организации, на котором Бориса Пастернака исключили из Союза писателей после присуждения ему в октябре 1958 года Нобелевской премии по литературе. В читательском обращении содержался призыв к писателям о покаянии. Кто-то из литераторов (А.Вознесенский, Е.Евтушенко) высказал сожаление о тогдашней, 30-летней давности травле Б.Пастернака. Однако известный поэт Владимир Солоухин, беспощадно клеймивший Нобелевского лауреата: «…он нам не нужен!», от своих давних утверждений не отказался.
Вот как расценил позицию своего однокурсника по Литинституту Григорий Поженян в бурной полемике 1988 года.
«Владимир Алексеевич! Зная вас свыше сорока лет, я ничуть не сомневаюсь в искренности признания, что вы «острого желания» отмываться, как-то никогда не испытывали. Уж лучше бы покаялись. Ан нет, решили все же обвинить всех других.
А Сергей Сергеевич Смирнов вечно маялся и много раз при встречах со мной, особенно в застолье – казнился, не скрывая, что стыдится за содеянное. Мучил грех и Бориса Слуцкого. Врачи подозревали, что его выступление на том собрании стало причиной его неизлечимой душевной болезни.
Мы живем давно и знаем, как этот злополучный список обсуждался, обмусоливался. Утверждались надежные, управляемые люди. На одних действовал могучий партийно-административный гипноз, на других – страх перед возможным крушением деловых жатв. Некоторые просто выслуживались.
И все-таки можно было отказаться, отвертеться, увильнуть, заболеть, наконец…
Каифа менее грешен, чем Пилат Понтийский, говорите вы?! Вы свидетелей обвиняете как главных преступников. Но преступник и молчаливый свидетель все-таки не равны, Владимир Алексеевич. Та – 1958 года – трибуна и тот зал были особенные. Зря вы обвиняете своих товарищей по перу в трусости. «Почему – ни шороха? …Ни возгласа? Почему промолчали? Пятьсот трусов? Жуть!» – пишете вы с озлоблением.
Полно вам притворяться несмышленышем! Многих сидящих – наиболее талантливых – нашими же руками распинали. Кто же им дал бы слово?
Не правы вы и насчет «нечистой силы» искусства ХХ в. Не в разрушении и распаде его сила, а в милосердии и прославлении подвига, в жертвенности ради других.
Так было на войне, на которой вы – мой ровесник – не были. Вы служили в охране Кремля и гордились тем, что стояли с автоматом у дверей, из которых выходил Сталин.
Вы хорошо знали мою биографию. Я пришел с войны, был разведчиком, долгое время считался погибшим. Вы гостили в моем доме, когда вернулась с войны мать – хирург фронтового госпиталя с орденом Красной Звезды, получившая извещение о моей смерти. Помните тот литинститутский полдень 1949 г., когда вам поручили выступить против нашего общего учителя Павла Григорьевича Антокольского?
Я был вместе с ним на Голгофе. Вы – вбивали гвозди. Я хорошо помню папку с моими стихами, высовывающуюся краешком из-под вашей подушки. ( Мы жили в подвале Литинститута в одной комнате). Меня тогда исключили из института и из комсомола с формулировкой (цитирую дословно): «За пособничество в организации беспринципной групповщины на семинаре бывшего руководителя, ныне разоблаченного космополита Антокольского».
Я уехал работать котельщиком на калининградские верфи растерянным. Еще молодой, только что вернувшийся с войны, не мог понять причин «дружеского предательства». А потом на очереди был наш общий друг – Владимир Тендряков. Он рассказывал мне, как, смеясь и улыбаясь, чуть ли не в обнимку, вы вошли на партсобрание в редакции «Огонька», где обсуждалось его персональное дело. Вы первый «понесли» его, безжалостно и четко. Он был так потрясен, что до конца жизни не подавал вам руки.
Вы хотели объясниться начистоту. Публично. Итак (вы любите это словечко), не случайно обратились к вам с просьбой выступить и тогда, в сорок девятом, и потом – в пятьдесят восьмом. Не случайно пытаетесь, да, да, уравнять топор, взметнувшийся над плахой, и ошеломленную безмолвием толпу…»
И так было всегда: Поженян рубил наотмашь. Не гнулся, не просил, не преклонялся.
И отступает мгла
Скорее всего, это последние стихи, опубликованные при жизни поэта (« Слава Севастополя», 18 сентября 2004 г.) :
Прощальный гонг
опять отсчитывает миги,
Страшусь пересчитать
начитанные книги,
Но слишком мало дней –
всего в запасе малость,
Чем дальше,
тем видней на дне моем осталось.
Спасибо за туман,
он стойким быть посмеет,
И лишь самообман
меня спасти сумеет.
Григорий Поженян. 14 августа 2004 г.
Оказавшись тем летом в Москве, я созвонился с Юлием Чижом – двоюродным братом народного художника Украины Станислава Чижа, и мы вместе навестили Григория Михайловича в правительственном госпитале на Ленинских горах. Его положили в отдельную палату. «Считайте, что я в санатории»,– он приветливо заулыбался, неторопливо поднялся с кровати. Принимая принесенный пакет с фруктами, открыл холодильник: « У меня все есть. Выбирайте! Вам все можно, а мне нельзя. Вы уж за мое здоровье…». Мы передали открытки с добрыми пожеланиями и книги от севастопольцев. Григорий Михайлович поблагодарил: «Вот вам мой ответ». И он протянул листок со стихами.
Пару лет назад друзья Григория Поженяна собрались по традиции 20 сентября в мастерской Станислава Чижа. Каждый раз, приезжая в Севастополь, Григорий Михайлович обязательно бывал здесь. Обмен новостями, жаркие дискуссии о литературе, о предназначении художника проходили на высоком творческом уровне с серьезными размышлениями о жизни, стихами, шутками, подначками в аппетитном застолье с полным пренебрежением к диете. Трапезничать с участием Григория Михайловича означало искусство самой высокой пробы.
Яна Чиж, унаследовавшая от знаменитого отца творческие гены, ныне состоящая в Союзе художников Украины, попросила слово: «Дорогие друзья, я недавно обнаружила заметки одного московского журналиста о встречах с Григорием Михайловичем, как сейчас принято говорить, «без галстуков». Вот что он написал: «Здесь все делается основательно, продуманно и четко. Вначале из холодильника извлекается разделанная копченая скумбрия, затем в меру замороженное сало, соленые огурчики и капусточка в соку. Оттуда же достается «поженяновка» – водка, настоянная Михалычем черт знает на каких ароматах. Когда все уже будет на столе, Поженян вразвалочку обойдет им же созданную самобранку, сядет, нальет сразу по полной и, оценивая ваш одобрительный взгляд, тихо присвистнет. Это означает, что Григорий Михайлович не расположен изрекать банальности в виде дежурных тостов».
Признаюсь, что подобная картина мне знакома до слез, конечно, радостных. Так происходило и в Переделкино, и в доме творчества писателей в Ялте, и на даче командующего в Омеге – везде, где ступала нога Поженяна. Это были незабываемые часы общения, дружелюбия и, представьте себе, обсуждения творческих замыслов и свершений.
Рассказывает Яна Чиж
Каждый раз, когда мы с младшей сестрой Лесей улавливали в беседе родителей фразу: «Приезжает Гриша», мы жили в ожидании праздника. Конечно, речь шла о Григории Михайловиче Поженяне, но между собой папа и мама позволяли себе фамильярность. С нами, малолетками, он сам разговаривал без сюсюканья, просто, доступно, благожелательно и никогда не гладил по головке. Даже, когда в квартире засиживались за полночь, нас не отправляли спать против желания. Только со временем я стала понимать, как это влияло на наше взросление.
С той поры, когда у меня все больше проявлялась тяга к рисованию, Григорий Михайлович в каждый свой приезд просил: «Покажи-ка, что ты там изобразила?» После моей персональной выставки в нашем Художественном музее осенью 2000-го, Григорий Михайлович спросил: «Что я могу для тебя сделать?». Я посмотрела на него с удивлением и растерянностью. Он продолжил: «Пора показаться в столице!». Понятно, речь шла о Москве. Об этом я и не мечтала, и услышала: «Готовься. И точка».
Шли многократные телефонные переговоры, которые с Григорием Михайловичем вел Станислав Александрович Чиж. Все мы жили в какой-то лихорадочной обстановке. Отобрали 53 графических рисунка за полтора месяца. От администрации Центрального Дома литераторов пришло приглашение. Представляете, сколько художников мечтают там выставиться, а тут какая-то неизвестная молодица, да еще из-за границы!
С подачи Григория Михайловича к делу подключился Фонд «Москва – Севастополь». Его представитель контр-адмирал Борис Михайлович Царев – интеллигентнейший, доброжелательный человек – предоставил возможность совершить 2 рейса в Москву на военном самолете, чтобы доставить картины. В ЦДЛ меня лично встречал некий респектабельный мужчина: «Напишите, что необходимо, Григорий Михайлович беспокоится». И вот появляется афиша: «Центральный Дом литераторов. 15– 22 марта 2001 года. Выставка графики. Художник Яна Чиж. Севастополь». На мое счастье в Москве оказалась директор нашего Художественного музея Наталья Бендюкова, которая пришла на открытие вместе с севастопольскими москвичами Львом Брусенцовым и Леонтием Озерниковым. О выставке говорили на радио «Эхо Москвы», публиковали отчеты газеты и журнал «Изограф». Как не хватало мне в эти дни Григория Михайловича – ведь это он все сотворил! Он очень многим людям в своей жизни помог, повлиял на их судьбу, вывел на творческий путь. А мне он открыл Москву – такой привлекательный и такой недоступный, суровый город. «Надо чтоб кто-то кого-то любил…». Кто удостаивался этого счастья, тот на себе ощутил биение сердца великого человека – Григория Михайловича Поженяна.
И на этот раз прозвучали стихи, запечатленные на памятнике Станиславу Чижу:
Когда идет переучет
последних зим и лет,
Неважно, кто пирог спечет,
и кто посмотрит вслед.
И не признанье и почет
утешит душу, нет,
А что поставится в зачет,
когда погаснет свет.
Эти строки в полной мере относятся и к Григорию Михайловичу Поженяну. В его зачете – долгая жизнь с достоинством и честью исполненного предназначения Гражданина и Поэта.