ИСПОВЕДЬ БЫВШЕГО ВОЕННОПЛЕННОГО
Советское правительство, не подписав Женевскую конвенцию о военнопленных, лишило их тем самым легитимного статуса и фактически отдало гитлеровской Германии на полный произвол. Советские военнопленные гибли от ран, голода, болезней и зверского обращения. Но надежда выжить все-таки оставалась — у всех, кроме евреев. Им нацисты назначили единственную судьбу — смерть. Замполит Лев Франкфурт выдавал себя за русского, за обрусевшего немца — и выжил. Он боролся не только за свою жизнь, но и за жизни товарищей по плену. И были благородные люди, которые не дали ему погибнуть.
Полуслепого Льва Большова Франкфурт, рискуя жизнью, спас от выстрела охраны. На «марше смерти» он тащил на себе обессилевшего украинца Петра Килимника и контуженного ленинградца Николая Каекина. Уже после освобождения предотвратил расстрел беременной немки Маргарете Бергер и ее мужа. В июле 1945 г. Килимник переслал Франкфурту записку: «Алеша, я Вас не забуду до смерти за то, что спасли мою молодую жизнь». Каекин разыскал Франкфурта после войны и подарил ему фотографию с надписью: «Лева, помните, что по гроб свой не забуду Вас, ибо Вы мне спасли жизнь в Германии». В августе 1991 г. 83-летняя г-жа Бергер составила и нотариально заверила свидетельство о спасении Львом Франкфуртом ее семьи. «В одной из шкатулок моей матери, — писала она, — советские солдаты обнаружили служебный револьвер моего (погибшего. — С. У.) брата… Молодой русский офицер-переводчик… убедил своих товарищей в правдивости наших показаний и в том, что мы, Бергеры, не нацисты».
Официальных данных о количестве советских военнопленных не существует. Опубликованная Минобороны РФ в 2005 г. цифра 4,559 млн. человек включает, кроме пленных, также пропавших без вести. Военнослужащих-евреев попало в немецкий плен, по сообщению исследователей Павла Поляна и Арона Шнеера, 80 тыс. Согласно официальному изданию Генштаба Вооруженных сил РФ «Великая Отечественная без грифа секретности. Книга потерь» (2010 г.), вернулись из плена в конце и после войны 1 836 562 чел., в том числе 4457 евреев. Более 75 тыс. еврейских военнопленных были убиты нацистами.
После переезда с женой и дочерью из Петербурга в Германию бывший врач Лев Франкфурт работает переводчиком в Еврейской общине Бад-Наугейма.
Впервые двухчасовой рассказ Франкфурта о плене был записан на немецком языке в феврале 1997 г. для Фонда Спилберга. В июле 2005 г. Лев Захарович выступил в Петербурге в четырех 55-минутных радиопередачах «Франкфурт из Франкфурта». Настоящие воспоминания написаны им по просьбе автора этого вступления.
Семен УЗИН
Перед войной
Я, Лев Франкфурт, родился 27 декабря 1921 г. в селе Середа Волоколамского уезда Московской губернии. Моя мать, врач Ева Майзель-Франкфурт, работала в уездной больнице. Через полгода мать со мной и моим старшим братом Давидом вернулась в Петроград к нашему отцу, зубному врачу Захару Франкфурту.
Мы выросли в ассимилированной семье, где религиозная принадлежность ничего не значила, и получили хорошее домашнее воспитание. Немка-бонна разговаривала с нами на своем родном языке и учила нас немецкому. Брат был отличником, комсомольцем, а я — дворовым шалопаем. Давид, студент ЛГУ, два года добровольцем провоевал в Испании. В июне 1941-го он добровольно ушел на фронт и в декабре 1943-го погиб на Пулковских высотах. Прилично учась, но не отличаясь примерным поведением, я после 9-го класса перешел на последний курс рабфака, который окончил в 1939 г. По настоянию отца поступил в Стоматологический институт, но уже через три месяца, в декабре, был призван по «ворошиловскому набору» и стал красноармейцем.
В Красной армии
Служил я сперва в Полоцке, в Штарм-3, затем в Витебске и Гомеле при Курсах усовершенствования комсостава войск связи. Там вступил в комсомол. 1941 г. встретил замполитом в ресторане Брестского вокзала, на пути к месту службы. На рукавах моей гимнастерки красовались звезды, в петлицах — четыре треугольника. Армейская дисциплина не была мне в тягость. Сослуживцы и командиры относились ко мне хорошо, и до сих пор я поминаю довоенную службу только добром. Неспокойная ситуация на границе и отношение местного населения, на дух нас не терпевшего, создавали тревожную обстановку. В последнем предвоенном письме я писал: «Домой я к сроку не вернусь, но на хороших дорогах Европы ЭТО долго не продлится». То, что произошло в ночь на 22 июня, подтвердило мою проницательность и мой юношеский идиотизм.
Войну я встретил недалеко от Бреста, в Беловежской пуще, где в одном из лесных поселков стояла наша Отдельная минрота в/ч 2812. Неразбериха, отсутствие связи, безумный приказ идти вперед — как оказалось, прямиком в немецкий котел, а затем безуспешная попытка вырваться из окружения под артобстрелом и бомбежками… В ночь на 30 июня 1941 г., легко раненный в ногу и контуженный, я попал в плен у деревни Низяны близ Волковыска.
В плену
Сегодня, спустя 70 лет, не могу без содрогания вспомнить об испытанном мною тогда потрясении. Колонну пленных гонят по Волковыску в лагерь, первый из десяти на моем лагерно-тюремном пути. Жара неимоверная. Народ на улицах встречает немцев хлебом-солью и отгоняет пленных, просящих глоток воды: «Сталин тебе воду подаст…» Лагерь, вышки, охрана… Полицаи в красноармейской форме с белыми нарукавными повязками с буквой «Р» рыскали по лагерю, выискивая евреев и комиссаров, которых тут же уводили на расстрел. Я был и тем и другим — это ищут меня, а я не хотел подыхать. Решение бежать было мгновенным. Главное — не быть опознанным, оторваться от тех, кто мог меня выдать. Сорвав с рукавов гимнастерки замполитские звезды, я притаился и, как только стемнело, выбрался из плохо охраняемого лагеря, свалился в кювет и, обессиленный, заснул. Немецкая брань и уколы штыка подняли и подогнали меня к группе пленных. Так я оказался в рабочей команде, разбиравшей завалы и чинившей дороги, и прошагал с ней от Волковыска до Подмосковья. Подонков в команде не было, никто не лез в душу. Я был обычным доходягой, рядовым Лешкой Мироновым. Голод, побои за неповоротливость не могли отбить надежду на побег.
Летом 1942-го попытка побега сорвалась. Схваченного и избитого, меня бросили в охранявшийся казаками лагерь Милятино, а затем водворили в смоленскую тюрьму германской Службы безопасности. Внутреннюю охрану тюрьмы несли лютовавшие полицаи. Одиночная камера была переполнена избитыми, истощенными и завшивевшими людьми. На ночных допросах требовали признаться в еврействе, проверяли произношение без картавости буквы «р». Дважды устраивали имитации расстрела. Там, в камере, я молил Бога о помощи, твердя себе: «Я не подохну». Так прошло полгода.
В конце декабря 1942-го меня днем вывели из камеры, закинули в грузовик и привезли в Смоленский лагерь. Охранники решили взвесить меня и были поражены: мешок с костями, я весил 45 кг при росте 180 см. Ко мне проявил участие один из лагерных врачей, который помог отмыть меня и избавить от вшей. Попутно он выяснял, обрезан ли я, чтобы доложить в лагерный абвер. Спустя несколько дней, утром, когда раздавали баланду, я выполз из барака, надеясь на еще один черпак. Полицай, следивший за очередью, избил меня. Очнувшись спустя две недели в тифозном бараке лагерного лазарета, я увидел табличку «№. 220 — ЖИД». Это был смертный приговор. От соседей по нарам я узнал, что в бреду проговорился. Они же сказали, что помочь может только лагерный переводчик, ленинградский немец Федор Эйдемюлер. Переводчик — высокий, красивый молодой человек — упросил начальника лагерного абвера капитана Радтке направить меня на расовое освидетельствование. Через пару дней немецкий врач тщательно осмотрел мою крайнюю плоть, обмерил мои череп, уши, нос и ноги, занес замеры в специальные таблицы и взял кровь из вены. Спустя две недели эксперт снова осмотрел мою крайнюю плоть и процедил сквозь зубы: «С таким х… ты проживешь до 120 лет». Я понял, что в этот раз пронесло: обмеры и анализ крови подтвердили мою «русскость». Я по гроб буду благодарен за спасение Эйдемюлеру и девушкам-медичкам, выхаживавшим меня в тифозном бараке — свердловчанке Тоне Ставровой и москвичке Вере Пратто. К великому сожалению, найти их после войны я не смог. С подачи Эйдемюлера до середины мая 1943 г. я проработал на лагерном вещевом складе, пришел в себя, обрел друзей. Один из них, зубной техник, выклепал мне из кофейной ложечки мостик вместо выбитых в тюрьме передних зубов.
В конце мая меня привели на вокзал и втолкнули в набитую пленными теплушку. Там я узнал, что нас везут в Германию. Решение бежать возникло мгновенно. Двери вагона были наглухо задраены, но оконце под потолком оказалось лишь прикрытым. На побег решились трое. Договорились, что с рассветом, добравшись до ближайшей избы, упросим хозяев указать нам путь к партизанам. В оконце мы пролезли ночью, на малом ходу поезда, и соскочили благополучно. Путь наш был недолог. Хозяин избы согласился нам помочь и… сдал нас полицаям, те — жандармам, а они — сотрудникам тайной полевой полиции (ГФП) г. Борисова. Допрашивал меня зондерфюрер Клемм, петербуржец. Я «признался», что родом из врачебной семьи обрусевших немцев, свободно владею немецким, но скрывал это, чтобы не привлекать внимания. Из эшелона же бежал, так как не хочу в Германию. Знакомство со многими немецкими семьями — друзей и коллег моих родителей – подкрепленное стихами немецких поэтов и рассказом о Ленинграде, добавили правдивости моей легенде. Выслушав меня, Клемм предложил мне выбор: стать переводчиком ГФП и обрести свободу либо отправиться в штрафной лагерь. Опытный лагерник, я понимал, что в ГФП меня никто искать не станет, а я смогу помогать людям. Я согласился. В тот же день Клемм представил меня своему начальству как земляка, за которого он ручается. Представление завершилось выпитым мною залпом стаканом водки и репликой Клемма, что только настоящие русские могут пить водку стаканами. На следующий день Клемм познакомил меня с двумя сотрудниками. Один из них был местный житель, а другой, Юрий Титов, — сбитый советский летчик, добровольно ставший осведомителем. В оккупированном Борисове, помимо ГФП, действовали Отдел пропаганды (ОП) и центр «Сатурн» по подготовке диверсантов для заброски в советский тыл. Затем Клемм представил меня начальнику окружной полиции майору Эггову, до войны учителю немецкого, давнему резиденту абвера, его другу, шефу полиции Борисова Кабакову — бывшему завсельпо, и бургомистру Борисова Станкевичу — в прошлом учителю литературы. Федор Кабаков был сыном царского жандарма и матери-еврейки. Он распустил слух, что убил свою еврейскую мать. Осенью 1943-го за гробом убитого партизанами Кабакова шла его мать.
Поначалу вместе с Клеммом, а через пару дней с кем-нибудь из следователей я уходил в тюрьму переводить на допросах и при этом старался хоть как-то помочь арестованным. Клемм относился ко мне с подчеркнутым дружелюбием. По его распоряжению при мне на допросах никого не избивали. Покровительство Клемма позволяло мне в любое время бывать в Отделе пропаганды и искать там союзников.
Вскоре мое внимание привлекли скрипач-ростовчанин Сергей Ильин, художник Виктор Гаргер и мой «сослуживец» Титов. Друзья из ОП рассказали о своем старшем коллеге, чтеце-литераторе, его связи с городским подпольем и партизанами. Титов сам искал сближения с нами. Каждый вечер всем сотрудникам ГФП сообщали пароль для перехода по единственному мосту из Старого города в Новый. Пароли, доступные мне сведения о возможных карательных акциях и помощь во время допросов были за мной. У Ильина и Гаргера были свои задачи.
В один из первых дней знакомства с городом я увидел на улице плачущую девушку. Как оказалось, ей предстояла отправка на работу в Германию. Девушка была хороша собой, мне было 22 года. Не раздумывая, я привел ее к Клемму и попросил его отменить отправку. Две золотые монеты от Клемма Станкевичу избавили Марию Короленок от отъезда. Ее родители и сестры приняли меня как родного. Умница Мария догадывалась о моей двойной жизни, но не расспрашивала.
Так продолжалось до конца августа, когда по доносу Титова одновременно арестовали Ильина, Гаргера и меня. Как оказалось, Титов следил за мной с первого дня. Скандальность ареста любимца Клемма предотвратила расправу с нами без суда. Военный трибунал приговорил нас к расстрелу по обвинению в шпионаже. Ходатайствовать об изменении приговора мы могли перед командующим 9-й армией генерал-полковником Вальтером Моделем. От имени моих товарищей я писал: «Мы не шпионы, а солдаты, верные присяге. Господин генерал, как солдату Вам должно быть понятно наше поведение». Через 39 дней расстрел был заменен 15 годами каторги.
В тюрьме у меня воспалился правый голеностоп, а затем возникла флегмона. Я едва мог передвигаться. В товарняке вместе со мной оказался Ильин. Уже через сутки состав прибыл в Каунас, и нас загнали в 7-й форт, где этап застрял на месяц. По прибытии к месту назначения — в Падерборн — всех погнали в концлагерь Штукенброк. Трупы умерших в дороге и нескольких обессилевших доходяг забросили в грузовик. Я был одним из них. В лагере нас занесли в санчасть, и я сказал врачу, что меня ждет каторга. Доктор Иван Алексеев — руководитель лагерного сопротивления — выяснил, что в моей сопроводительной есть указание «по прибытии подлежит немедленной ликвидации» и смог спрятать меня на голландском побережье, в лагере для больных открытой формой туберкулеза. Оттуда меня перебросили в Восточную Пруссию, в туберкулезный блок лагеря для нетрудоспособных. Доходяги рассказали, что в хирургическом блоке есть врач-еврей Максим Гордон — редкостный мужик, прозванный Богом лагеря. Гордона уважали даже немцы, которые нередко оперировали вместе с ним. Максим Гордон, сводный брат моей матери, полковник медслужбы, был начальником Белостокского военного госпиталя. Он затолкнул в последний поезд жену и двух дочерей, а сам остался с ранеными. Гордон выжил благодаря распоряжению начальника лагерей военнопленных Восточной Пруссии генерал-лейтенанта Оскара фон Гинденбурга (сына фельдмаршала и экс-рейхспрезидента) не производить селекцию евреев. Он перетащил меня в хирургический блок, там привели в порядок мою ногу, там я навсегда подружился с тяжело раненным летчиком ленинградцем Борисом Бобковым. Начавшееся вскоре советское наступление вынудило немцев угонять трудоспособных пленных вглубь Германии. В колонне на пути от Сувалок к Торуни (Торн) я спас от пули своего тезку Льва Большова — слепого стрелка ИЛа, тоже земляка. Из-за ранения в висок он почти ничего не видел и однажды вышел из колонны. Выстрел конвойного мог последовать в любую секунду, и я бросился к нему, вернул его в строй и сказал, чтобы он всегда следовал за мной. В Торне я разгружал на Висле баржи, вывозившие немецкое имущество, воровал, выменивал у поляков на вещи продукты для Большова. Спустя какое-то время меня отправили на работу в госхоз, где я схлопотал прикладом по черепу и был привезен для операции в головной лагерь имени Коперника. В лагере, находившемся под эгидой Красного Креста, содержались пленные из многих государств. Все они, кроме советских и итальянцев — солдат маршала Бадольо — получали продуктовые посылки через Красный Крест и помогали тем и другим. Меня оперировал без наркоза блестящий итальянский хирург, а после операции подкармливали американцы.
В торуньском лагере действовала огромная дезкамера-вошебойка, в которую пригоняли пленных из рабочих команд. Однажды лагерь загудел как встревоженный улей: в вошебойку пригнали несколько сотен европейских евреек, работавших на подземном заводе. В этот день я понял, что такое солидарность. Не сговариваясь, все блоки перебрасывали изможденным женщинам в арестантских робах все, что можно было есть. Удивительно, но немецкая охрана не препятствовала этому стихийному порыву.
По пути в Торн, в 1944 г., на одном из привалов меня окликнул мой друг и сослуживец Серафим Матвеев, замполит.
Мы потеряли друг друга при попытке вырваться из окружения. Я объяснил Серафиму, что я — не я, а Лешка Белов. Он понял. В Торне я встретил еще одного земляка — Гришу Вагера. Судьба свела и навсегда сдружила меня с Бобковым, Большовым, Вагером и Гордоном.
Возобновившееся советское наступление вновь вынудило немцев угнать дееспособных пленных дальше в Германию. Ровно два месяца, с 8 января по 8 марта 1945 г., длился марш от Торна до Ренсбурга многих тысяч изможденных людей — «марш смерти». Мы шли через поселки, покинутые местными жителями, зная, что за попыткой чем-то поживиться последует выстрел охранника, а любого обессилевшего и упавшего тут же пристрелят. Тяжело контуженного ленинградца Николая Каекина и терявшего силы украинца Петра Килимника я поочередно тащил на себе. Иногда удавалось их подкармливать. Оба выжили, и в 1946 г. Каекин разыскал меня в Ленинграде. Рядом с нашей колонной гнали французов. Немцы знали, что конец войны близок, не лютовали и не препятствовали нашим контактам. У нас с французами родился план: договориться с охраной, чтобы она не пристреливала отставших, а мы не будем заходить в оставленные дома. Так почти без потерь мы дошли до места, где наши колонны развели. Прощаясь, французы вручили мне Большой крест ордена Почетного легиона, который удалось сохранить. Пленных нашего этапа доставили эшелоном в поселок Хон, недалеко от Ренсбурга и Фленсбурга, и построили, чтобы вести в лагерь. Затем к колонне подвели незнакомого человека, и немецкий офицер объявил, что капитан Гаврилов будет комендантом лагеря.
Лагерь Хон был придан авиасоединению. Каждый день нас гоняли на засыпку воронок от авиабомб и уборку разбитой техники. Личный состав авиасоединения размещался рядом с лагерем. Летчики и технари нередко подсовывали пленным съестное и курево. То, что война вот-вот закончится, понимали все, кроме Гаврилова, с остервенением гнавшего на работу доходяг, которых даже немцы не трогали.
Освобождение
Утром 8 мая у лагерных ворот остановился джип с британскими военными, и полковник сказал: «Война окончена. Вы свободны, господа!» Эти слова вызвали оцепенение, сменившееся оглушительным «Ура!» и слезами. Полковник попросил подойти к нему офицеров, и ненавистный всем Гаврилов заявил, что он — старший по званию. Полковник назначил его комендантом свободного лагеря и предложил избрать лагерное управление. Георгий Мамучашвили, Павел Голубев и я взвалили на себя ответственность за лагерь. Каждый день мы выезжали в поисках продуктов в Киль, в Ренсбург или во Фленсбург, где находилась ставка адмирала Деница — последнего имперского правителя Рейха.
Спустя пару дней меня позвал к себе в барак избитый Гавриловым мальчонка-доходяга Алеша Казенкин. Он был совсем плох, знал, что умирает, и спешил дать признательные показания. Я пригласил Мамучашвили, Голубева и Матвеева, и мы выслушали его показание еще раз, я их записал, а затем все подписали. Алеша сообщал, что в 1942 г. на Псковщине фашисты направили его в диверсионную школу. Преподавателем там был Гаврилов. По возвращении на родину мне удалось связаться с Советской миссией и передать туда показания Казенкина. Вскоре с согласия англичан мы задержали Гаврилова и передали его представителю Советской миссии.
Англичане назначили меня комендантом. Моим первым распоряжением было установить советские флаги на воротах лагеря и на автомашине. Затем возникла необходимость очистить лагерные сортиры, и я попросил британцев о помощи. Они, куражась, приказали летному составу соседней немецкой авиачасти одеть парадную форму и выполнить эту работу. Узнав об этом, я уговорил англичан поручить немцам убрать решетки и колючую проволоку вокруг бараков. Сортиры мы вычистили сами. Командир немецкой авиачасти поблагодарил нас за моральную поддержку.
Еще через пару дней к нам в лагерь приехал сотрудник Советской миссии с просьбой выделить 300 крепких мужчин для демонтажа и вывоза в СССР заводского оборудования, пообещав, что после этого все поедут по домам. Своего друга Матвеева я включил в список одним из первых. После выполнения задания все эти люди были арестованы в Пермской области как изменники Родины и без суда отправлены в шахты. Более 10 лет Серафим вкалывал на руднике. Его освободили в 1955-м, и в начале 1960-х он нашел меня в Ленинграде.
Пребывание в английской зоне завершилось выездом пленных и большого количества остарбайтеров. В советской зоне нас встретили духовым оркестром и плакатом «Родина помнит твои муки, товарищ». 7 июня 1945 г. в фильтрационном лагере № 215 меня посадили в подвал, набитый подозрительными типами. Приехавший для проверки «трехзвездный» генерал лично допрашивал каждого. Я был последним на ночном допросе. Уставший генерал коротко бросил: «Не пытайся врать, исповедуйся». Кончилось тем, что генерал оставил меня у себя. Уже на следующий день я помогал особисту капитану Гарцевичу в его общении со мне подобными. Гарцевич за два месяца никого не тронул пальцем (большинство особистов лютовали). Распоряжением генерала я был зачислен в располагавшуюся в Эрфурте бригаду резерва Главного командования и оказался там востребованным как переводчик.
Время и место были неспокойными: облавы в поисках оружия, много задержанных. Всех их надо было допросить. Напряжение и ответственность были огромными. По законам военного времени виновные были обречены. Однажды я увидел автоматчиков, конвоировавших полсотни обреченнных, и среди них — беременную немку. Я выпросил ее у конвоя под расписку, а она упала передо мной на колени, и умоляла забрать из колонны также ее мужа. Меня поддержал сотрудничавший с нашей администрацией немец-коммунист Баур. Проведенная проверка показала отсутствие их вины. Я подружился с этой супружеской парой. Гостил у них в ГДР и на Западе. Коммунист-тельмановец Оскар Баур пробыл в Бухенвальде почти 10 лет. Он был там одним из тех, кто спас еврейского ребенка от неминуемой гибели. Баур стал полковником Народной полиции ГДР.
Я прослужил в Эрфурте до демобилизации в конце декабря 1945-го. Сослуживцы и командование относились ко мне безупречно и тепло. Из запасного полка я через месяц вернулся в Ленинград, на Витебский вокзал. Спустя четверть часа в нашем доме на 1-й Красноармейской меня обнимали плачущие отец и мать. Начались мирные будни. Я вернулся в свой институт и окончил его в 1949-м. До отъезда в Германию в сентябре 1996 г. работал стоматологом, а последние два года — переводчиком с немецкого. В Германии живу и работаю в Бад-Наугейме (Гессен) переводчиком в Еврейской общине.
Лев ФРАНКФУРТ