«Не православний, я за тебе ревно своєму Богові молюсь, Вкраїно»
К 100-летнему юбилею Наума Тихого (1920-1996) – украинского поэта еврейского происхождения
Влияет ли и сейчас «графа» на творчество? Еще как! Но это если речь идет о мироощущении поэта, о том, что называется историей души. А так – пиши, как хочешь, найди только способ и деньги, чтобы опубликовать. Ну а если речь о середине ХХ века и поэт «с графой» пишет по-украински, то есть, на языке народа, которому советская власть десятилетиями упорно лепила ярлык «самого большого антисемита»? Да и язык этот вообще-то, согласно замыслу, подлежит угасанию – у КГБ на этот счет были свои гэбистские резоны. А у поэта – свои стихи пишутся на том языке, на котором говорит душа. Конечно, Наум Тихий – не единственный еврей, оставивший след в украинской поэзии, были Леонид Первомайский, Савва Голованивский, Абрам Кацнельсон, Моисей Фишбейн…
Но у каждого из них был свой путь.
А вот представьте себе, как это – писать стихи профессионально (ну призвание у тебя такое!) в середине ХХ века в городе Киеве, столице Советской Украины? То есть писать, публиковать – и не заляпать при этом душу совсем уже чем-то черным. А еще, кроме служения Музе, речь о том, чтобы семью этим кормить. Будучи – да! – членом Спілки письменників, периодически стоящим в «очереди на книгу» в издательстве, а в Литфонде – на расширение жилплощади, путевку в Дом творчества, пособие на перепечатку рукописи…
Мы, заметьте, еще не начинали говорить о машине подавления творчества в принципе – как явления, вредного для советской власти. И мы еще практически ничего не сказали о «пятом пункте»… Но представьте (вспомните!), что это значило, например, в годы борьбы с «безродными космополитами», да еще на идеологическом фронте, где «шли в атаку литераторы – автоматчики партии»…
А если тебя обвининили в «буржуазном сионизме»? В конце 40-х-начале 50-х для евреев-служителей муз это заканчивалось в лучшем случае лагерем, в худшем – расстрелом. Поэтому не отсвечивать, не попадаться на глаза – то была целая наука, неточная, к сожалению…
Но стихи рождались и в те годы.
Что Наум Тихий успел сделать? Успел немало – если объективно, хотя сам он всегда считал, что мало и постоянно упрекал себя за это. А между тем собственную – ни с кем в украинской поэзии не перепутаешь – интонацию он обрел и утвердил. Полтора десятка сборников стихов и поэм, два романа… Он возродил в украинской литературе сложный и неблагодарный жанр – «Седмицю», свод семи драматических поэм, писавшийся 20 лет, Наум Тихий считал главным делом своей жизни.
Его иногда называли поэтом мысли, но он был поэтом мыслечувства. И не нагромождал метафоры, но если уж находил достойную – она переливалась бриллиантом на добротной ткани стиха.
Вот, например, про Землю нашу грешную:
Ось пливе вона — уособлення воєнної моці,
Дредноутом
проти іносвітніх стругів,
З кобурою Африки
при одному боці,
З кобурою Південної Америки
при другім…
(«Якими бачать нас марсіяни»)
А еще он умел удивительно естественно вкраплять в стихи язык повседневности, но при этом не поэзия опускалась до быта, а быт поднимался до поэзии. И главное – язык, украинский язык, их особые с поэтом отношения. Речь здесь, конечно, об интонации, единственно точной, такой как вроде она всегда существовала в пространстве языка.
Я нарешті довідавсь,
як осінь приходить у світ:
Вона з вітром приходить,
вона починається з вітру.
Ось він листя умкнув,
і посчезли з ним невідь куди
Тайних шепотів мова…
(«Смак осіннього вітру»)
А здесь не услышишь сразу даже эту настойчивую «с»-аллитерацию:
Ах, цей веселий свист стрижів,
Босяцький свист, бісівський свист,
Ці сотні стріл, що свердлять вись
В стрімких каскадах віражів!
(«Стрижі»)
А вот еще. О любви:
Я сам це прекрасне бездолля
Обрав, себелюбець розважний.
Є щастя високого болю,
Коли поблизу недосяжне.
(«Несподіваний цикл»)
Эти слова и не из стихов вовсе – кажется, что они именно в таком сочетании всегда жили в стихии языка. Просто поэт напомнил об этом.
Его причисляли к фронтовому поколению. Наверное, справедливо, хоть и есть во всех этих попытках «сгруппировать» некая поверхностность, ленивое нежелание разглядеть личное.
К июню 1941 года Наум Штилерман (Тихий – псевдоним-перевод стал его фамилией «по паспорту» в 60-е) успел окончить четвертый курс филфака Киевского университета… По документам ему уже исполнился 21 год, а на самом деле не было и девятнадцати. Его военная судьба складывалась, как у многих. Связист, пулеметчик, командир стрелкового взвода… Сержант, в общем. Но случалось с ним на войне и необъяснимое.
С группой бойцов в сентябре 41-го он чудом вышел под Киевом из окружения, перемоловшего судьбы и жизни миллиона солдат и командиров Красной армии.
В мае 1942-го его дивизия наступала под Харьковом, но пришел запоздалый приказ – отобрать недоучившихся студентов в пехотное училище. Наум попал в эту команду, их погрузили в кузов полуторки… А через несколько часов немцы ударили с флангов, прорвали фронт. В том катастрофическом котле война перемолола более 400 тысяч судеб…
А через месяц, в июне, когда немцы, сметая малочисленные заслоны, перли к Волге, в Саратовском училище сформировали два курсантских батальона, которые были брошены на участок рассыпающегося фронта в междуречье Волги и Дона. И вот там Наум в окружение уже попал. Из него вышли двое – он и еще один боец. Остальные курсанты, кто не погиб, попали в плен…
Уже в октябре, в Сталинграде, его тяжело ранило. Потерявший много крови, он лежал несколько часов на нейтральной полосе без сознания, среди погибших… Но когда стемнело, пробегавший там связной случайно споткнулся о ногу раненого – и тот застонал. А боец, добежав до своих окопов, передал – там живой! Санитары Наума вытащили. Ну и в госпитале, как он потом говорил, «відволали». Как это перевести на русский? Трудная задача, ближе всего – «выпросили», «выплакали»… Он так и жил до конца своих дней с несколькими осколками той мины в теле, которые не смогли достать хирурги. Конечно, фронтовое поколение…
Наверное, память о войне, о тех, кто с нее не вернулся, диктовала ему этот строй стиха, когда всякая вычурность неуместна, ибо от нее – шаг до фальши.
Коли б здійняти з світу кільця літ,
Сувої болю й втіхи, цвіту й тління,
Отут, де нині бронза і граніт,
Розгрузле поле вздріли б ми осіннє.
Над ним пороховий стелився б дим,
Гармати вражі били б із-за річки,
Й в окопах, повних місивом глевким,
Нудна цигикала б об каски мжичка.
Десятий (чи який там?) артналіт…
Стовпи вогню над полем побурілим…
Отут, де нині бронза і граніт,
Бійці, скоцюрбившись, махру курили б.
В сирих шинелях, чоботах сирих,
Неголені, зчорнілі від утоми,
Вони атаки ждали б, і при них
Дрімали б їхні долі невідомі…
(поема «Меморіал»)
О пятой графе…Как-то само собой в те годы считалось, что если человек, у которого в паспорте значится «еврей», пишет стихи по-украински – это уже некое отклонение, экзотика. Почему? Все просто. Города Украины были жестко русифицированы, а еврейское население после войны селилось в городах.
Писать по-украински? Кто же добровольно захочет в гетто? А ведь это и было такое себе гетто – несколько десятилетий все украинское существовало в нем как бы из партийной милости. В 20-30-е, когда нужно было выбить из умов современников «мечты о независимости Украины», память об УНР, о реальной гражданской войне в Украине – большевикам позволялось многое. Результат не заставил долго ждать – украинское возрождение, сотни имен первой величины, поэты, режиссеры, музыканты, культурологи, интеллектуальная элита нации – к середине 30-х (в Украине репрессии начались до 1937-го) ее выкосили практически полностью. Те, кто уцелел, были запуганы смертельно. И проработки на киевских писательских, например, съездах были не в пример московским – это было особенное издевательство в ранге бюрократической процедуры.
Конечно – и это естественная психологическая реакция – некоторые из уцелевших, но растоптанных пытались отыграться на тех, кому еще хуже. А для еврея – хоть ты всю жизнь пиши по-украински – всегда открыта «опция» быть записанным еще и в агенты «мирового сионизма». «Вказівку» из Москвы в Киеве по малороссийской традиции исполняли ревностно: прорабатывали в газетных статьях, не давали публиковаться, а если что-то выходило – искали и находили «крамолу» в каждой строчке.
Особо ревностные блюстители «чистоты крови» изобрели, например, для Наума Тихого фантастическое по уровню иезуитства определение и, случалось, величали его «єврейським поетом, який пише українською мовою». Задевало ли его такое? Задевало, и больно. Но не потому что выпячивалось его происхождение – он и не думал его скрывать – а потому что считал себя «українським поетом».
Он родился в Емильчино – это запад Житомирщины, Полесье, почти Галичина, земли, вошедшие в состав Российской империи после разделов Польши в конце XVIII века. Соответственно, пресс русификации тут пыхтел на 150 лет меньше, чем в левобережной Украине. И это чувствовалось и чувствуется даже до сих пор.
Емильчино в первой трети XX века – еврейско-украинское местечко, их было немало в этой части Украины до того, как здесь пролилась кровавая река Холокоста. А до войны в таких вот Емильчино евреи составляли до половины населения. И все тут знали язык соседей: евреи легко переходили на украинский, а украинцы – на еврейский. Идиш и украинский – два языка Наумового детства.
В 5 лет (отсюда, кстати, разнобой в датах – надо было добавить два года, чтобы в 15 приняли в университет, как 17-летнего) Наум пошел в еврейскую школу, а окончил уже украинскую, потому что закрыли еврейскую… Шел 1937 год – отца Наума, местечкового провизора Меера Штилермана, взяли как врага народа в октябре. А в августе Наум стал студентом – с аттестатом с «золотой каемкой» (их вместо медали давали отличникам в те годы) принимали без экзаменов. Выходит, проскочил…
Почему на украинскую филологию? Во-первых, уже «болел» стихами, а во-вторых, и это главное, школьный учитель української мови Иван Опанасович Гойко что-то особенное заметил в еврейском мальчике, который был на два года младше всех в классе и, соответственно, самым маленьким – поддержал, увлек. А русский язык – не в качестве предмета школьной программы – он, кажется, услышал уже в Киеве, в университете.
Наум Тихий жил в стихии украинского – язык и в его поэзии удивительно естественный, как вдох и выдох: с одной стороны, без показной, нарочитой «этнографичности», с другой – именно он, божественно мелодичный украинский. Таким у человека бывает только родной язык. Идиш – тоже родной, призабытый, конечно, с возрастом, с десятилетиями жизни в иных языковых средах – но живой, еще живой… Отсюда мастерские переводы Наума Тихого из идишистской поэзии – Давид Гофштейн, Перец Маркиш…
Однако, он не носил вышиванок принципиально, хотя это и модно было в первые десятилетия после войны (вспомните Хрущова!). Боялся насмешек? Не хотел давать повода? Может. Но главное – ему претило все внешнее и показное, а эта вот вышитая сорочка тогда представлялась ему именно тем, что – напоказ. Нескрываемое «жидоедство» еще не было в Киеве стыдным, как теперь. А тогда один большой украинский классик в подпитии говорил о некоем собрате-литераторе с «неправильной графой»: «Вишиванку вдягнув, а що під нею, яке серце? Авжеж не українське!».
«Молитва за Україну»… Эти стихи многое значат не только в творчестве, но и в судьбе Наума Тихого – вот это «вірю, що я в сім’ї не пасинок у тебе». Хотя в «пасинки» его и записывали – «безродным космополитом» в конце 40-х-начале 50-х метили. А потом давили в 60-70-х, замалчивали в 80-е. Так ведь не только евреев… Он просто писал стихи, или долго их вынашивал. Но и думать не позволял себе, что он – «пасинок».
Именно отсюда написанная уже в 1994 году «Молитва» украинца еврейского происхождения своему Б-гу – она как бы устремлена на 20 лет вперед, в 2014-й, на Майдан. Оттуда Всевышний наверняка ее услышит (услышал!), а все любители копаться в «анализах крови» пусть катятся в соответствующем направлении…
…твій віщий дух —
Життя мого осердя, Україно.
І я благаю Бога, щоб відринув
Від тебе ворогів підступну зграю.
Нехай заціпить їм роти погані,
Що підло вергають хулу на тебе!
Нехай захланні, загребущі руки
Їм смертною судомою покорчить!
Разговоры о трудо- и душезатратах на стихосложение Наум Тихий обобщал так: «От стихов не должно пахнуть потом». Конечно, он здесь имел в виду, что поэт должен в совершенстве владеть приемами версификации, то есть не тратить лишних «потных» усилий на технические вещи.
Как ему работалось? Надо смотреть рукописи – трехэтажные правки, по много раз перечеркнутые слова, целые новые строфы, огибающие на листе вычеркнутые. «Поэзия — та же добыча радия. В грамм добыча, в годы труды. Изводишь единого слова ради Тысячи тонн словесной руды…» – это любимое из Маяковского.
Но зато в результате выплавлялась строфа – изумительно крепкая, как будто связанная на кристаллической решетке:
Не багрець, не висока холодна просинь, Що лелеку у вирій кличе, Осінь — це висновок. Осінь — То правда у вічі…
Ни один политик не пообещает в своей предвыборной программе обеспечить книгам поэзии тиражи. И зря. Когда слова, сказанные с трибун, обесценились, когда информационщина забивает сознание и добро от зла отличают разве что по запаху крови – тут и выясняется, что только поэзии под силу сказать главное и принципиально нужное о времени и населяющих это время людях.
Наум Тихий терпеть не мог этакого поэтического высокомерия, мол, это ты, читатель, входи с поэтом в резонанс, а не войдешь – твоя проблема! Конечно, права писать, как считаешь нужным, никто у человека не отберет, но в такое время, которое переживает сейчас весь белый свет, поэзия, сколь бы личностной она ни была, призвана быть универсальной в одном – ей бы быть утешительницей, разъяснительницей, хранительницей духа человечьего. Именно это должно быть не зашифровано для снобов, а понятно всякому, ищущему ответ…
Мода бывает на все, не только на юбки и на прически. Поэзия не составляет исключения. Мода меняется, одна сменяет другую, и мы вдруг с удивлением обнаруживаем, что казавшееся еще вчера нелепым, становится само собой разумеющимся, и наоборот – образец стиля превращается в то, что «надеть стыдно». Наум Тихий никогда не гнался за поэтической модой. Зачем? Ведь сшитое хорошим портным из добротной ткани и с честным прикладом – не стареет никогда.
Сейчас, когда имитация повсеместно и агрессивно претендует на место оригинала, способность к восприятию настоящего, пожалуй, становится решающей для человека. Именно тогда, между другими прозрениями, открывается и высокий класс поэзии, когда стихотворная форма перестает восприниматься как некая условность – рифма, размер, ямб с хореем, амфибрахием – а кажется единственно возможным способом выразить именно то, что сказано.
…Насіння поспіє — аж ген,
як осиплеться квітка.
Воно не дається швидким,
воно любить забарних,
Котрі незворушно
перестарків ждуть незугарних…
(«Ті, хто збирає насіння»)
…Умение осмысленно ждать – оно дорогого стоит и окупается сторицей. Умение не опускать рук наполняет смыслом каждый день ожидания. Кто ждет – дождется. И поэт в свой срок будет оценен. И Украина, для которой он жил и работал, но которой еще нет, которая в пути, обязательно придет и будет достойной самой себя.
Наум Тихий
ТІ, ХТО ЗБИРАЄ НАСІННЯ
І ті, хто збирає насіння,
милуються з квітів.
Вони лиш не рвуть їх,
а здалеку вміють глядіти.
І яблука люблять вони тугощокі,
та тільки
Зеленими не дозволяють
збивати їх з гілки.
Ні спрага, ні голод,
ні вигода скора, ні гроші
До часу не змусять їх
з грядки щось кинути в кошіль.
Бо те, що їм треба — в кінці,
і не зверху — насподі,
Бо й плід не насіння,
насіння — то серце у плоді.
Хай з нього краса,
між краси дозріва воно рідко.
Насіння поспіє — аж ген,
як осиплеться квітка.
Воно не дається швидким,
воно любить забарних,
Котрі незворушно
перестарків ждуть незугарних —
Пожухлих коробочок
серед осінньої вохри,
На зв’ялім стеблі — жовтяків
та стручків пересохлих…
Терпіння потрібне!
І ще, і стократно — терпіння!
Без нього й не мар —
не збереш і півжмені насіння.
Як мудрого слова, до речі,
даремно чекати
Від того,
хто, перш ніж подумати,
рветься сказати…
Мов бджоли, плями сонця золоті
Між листям мерехтять
і — диво дивне! —
Бринять, бринять…
Чи, може, це он ті
Красолі понад плотом так чарівно
Видзвонюють?
Як часто уві сні
Приходив я сюди! Оці дерева
І тут цвіли щороку, і в мені…
Спекотний тихий полудень.
Липневе приблякле небо…
Я не сплю, не сплю!
Іду крізь яблуні до перелазу,
Зустрічному вклоняючись гіллю;
По праву руку там, за садом зразу —
Узвіз, ріка й до обрію луги…
О пам’яте моя — безсмертна руто,
Як буйно проростає півзабуте!
Як солодко бринять ті ланцюги,
Що ними серце до землі прикуто!
Отой, під Сталінградом,
клаптик степу,
Що кров’ю в сорок другому полив,
Не користав я на свою потребу,
У груди — «Знай, хто я!» —
себе не бив.
Та й чим я, справді, міг би занестися:
Робив — як всі —
що на судьбу прийшлось.
Там голови зложили сотні тисяч,
А кров?
її там море пролилось.
Ні, ні, мене гординя не терзає
І марнослав’я не гнітить мана.
…І все ж той клаптик
(зрідка, та — буває!)
У непримерхлій пам’яті зрина.
Життя біжить,
мов хтось його підгонить,
За днями дні — збиваєшся в лічбі.
І страх бере:
минеш останні гони,
А що залишиш в світі по собі?
Рядки?
О, як дурить себе спосібно,
Що час їх не торкне!
Але дивлюсь —
Мої й тепер… кому вони потрібні?
Отож бажав би,
та — не обдурюсь!…
А там, на клапті тому, що не літо
Чи колоски ростимуть, чи трава,
І вічно буде з світом гомоніти
Їх мовою
душа моя жива…
МОЛИТВА ЗА УКРАЇНУ
Не православний, я за тебе ревно
Своєму Богові молюсь, Вкраїно.
Тяжка година вкотре (вкотре!) знову
Тебе спіткала, й злигодні твої
Мені нестерпно крають душу, мамо.
Я змалку так зову тебе, бо змалку
Удячним серцем матернього лона
Тепло щедротне убираю й вірю,
Що я в сім'ї не пасинок у тебе.
З колиски ти свою крилату мову
Дала мені; з твоїх джерел бездонних
Я пив і п’ю снагу; твій віщий дух —
Життя мого осердя, Україно.
І я благаю Бога, щоб відринув
Від тебе ворогів підступну зграю.
Нехай заціпить їм роти погані,
Що підло вергають хулу на тебе!
Нехай захланні, загребущі руки
їм смертною судомою покорчить!
А ти — щоб знов на дужі ноги встала,
А ти — щоб знов свої міцні рамена
Розправила, нікому не підвладна,
Державо — радосте моя й опоро!
О Барух Адонай, всеможний Боже,
Шанобно навколінки ставши, руки
До Тебе простягаю у надії,
Що Ти мою молитву щиру приймеш.
Дай вражі заміри зірвать Вкраїні!
Дай сили відродитись Україні!
Дай щастя їй, єдиній і довічній
Моїй любові!
СМАК ОСІННЬОГО ВІТРУ
Я нарешті довідавсь,
як осінь приходить у світ:
Вона з вітром приходить,
вона починається з вітру.
Ось він листя умкнув,
і посчезли з ним невідь куди
Тайних шепотів мова
і птаства пересвисти й щебіт.
Тож усе, що під сонцем,
напевне вже ласки не жди.
Вітер осені…
Мабуть, то прийшлої старості знак:
Я признав його право
в мою утручатися долю.
Він вривається й серце моє
забирає в неволю,
І у днів моїх тихих незвичний
з'являється смак.
Ще у синяві неба півтеплі не вистигли тони. Та в оголенім обрії погляд розгублено тоне, Й розумієш, що в цій безконечності зріє кінець. Що там зникло? Що тінню майнуло на темному тлі? День чи був чи не був, а тепер уже надвечір тьмавий. Смак осіннього вітру… Смак дива прозріння гіркавий, Смак минання всього, чим ти снив, Чим ти жив на землі.