Древнерусская еврейка
В Татьяне Друбич, известной актрисе, прославившейся благодаря фильму «Сто дней после детства» еще в совсем юные годы, нет ничего специфически «актерского». То есть ни грамма фальши, самолюбования, эгоцентризма. Недаром в свое время она отказалась поступать во ВГИК (хотя ее там ждали) и стала врачом: Татьяна и сейчас возглавляет хоспис. Добывает средства для онкобольных, причем уже обреченных… Интересно, что еще в детстве (как пишет ее бывший муж режиссер Сергей Соловьев) у Тани был сильный характер: «Она и Анну Каренину сыграла именно что сильной. Такая у нее трактовка: думаю, личная, собственная».
— Хотела у вас, Таня, такую вещь спросить: Дени Дидро как-то сказал, что, мол, женщина-актриса всегда больше, чем женщина; мужчина-актер, наоборот, — меньше, чем мужчина. Эта мысль кажется вам верной?
— Как-то это все… на радость женщинам, конечно (смеется). На самом деле, в нашей сегодняшней гендерной неразберихе это утверждение, мне кажется, уже устарело. Давно было сказано… А те актеры-мужчины, с которыми я работала, — настолько выдающиеся личности, что к ним это «больше-меньше» неприменимо.
— Это я к тому, что женщина, по природе своей гибкая, может в себя много миров вмещать.
— Ну, разумеется, актриса — это не банкирша, само собой. А что я должна еще-то сказать на это?
— Нет, ничего, не должны. Говорите так, как чувствуете. Ладно, я с другой стороны заеду: вы как-то в одном интервью сказали, что моменты счастья иногда осознаются с опозданием. Вспомнили, как на съемках своей первой картины, совсем девочкой еще, ехали в кузове грузовика, груженного картошкой. И вместе с картошкой подпрыгивали. Казалось бы, ничего особенного, но это было счастье… Такое только женщина может сказать, мне кажется.
— Не знаю… Вот человек живет в ожидании счастья, а на самом деле… На самом деле, непосредственно столкнувшись, как я сейчас в хосписе, со смертью, начинаешь понимать цену и счастью, и вообще всему на свете.
— Перед лицом вечности, так сказать?
— Именно. Начинаешь воистину понимать, что такое хорошо и что такое плохо. Скажем, мы всегда чем-то и кем-то тяготимся: вот, мол, хорошо бы, чтобы никто не мешал, чтобы остаться одному и писать там, или читать, размышлять в одиночестве и прочее. В общем, собой заняться. А, находясь в хосписе, видишь, что самое большое несчастье — это недостаток любви и одиночество. Все тяготятся близкими, а перед лицом смерти мы становимся как дети: а дети никогда не хотят одни оставаться… Происходит кардинальная переоценка ценностей и приоритетов.
— Я и не знала, что вы занимаетесь таким важным делом. Это, наверное, помогает лучше понять жизнь?
— Трудно сказать. Можно, конечно, свести к трюизму: мол, без понимания смерти не поймешь смысла жизни. Кто-то даже так и озаглавил интервью со мной. Конечно, отчасти эта банальность правдива: это знание меня со многим в жизни примиряет… Но вот что странно: порой разговариваешь с благополучными, умными вроде бы, образованными людьми, и видишь, насколько они не понимают сути жизни, как скользят по ее поверхности, вязнут в мелочах и тщеславии, не осознавая, что всего этого завтра просто не будет… И вот тогда, когда это случается, и приговор вынесен, в преддверии смерти человек начинает проживать свою жизнь как на быстрой прокрутке: стремительно, лихорадочно соображая: что это было? Что я успел сделать? Не напрасно ли жил? Это прямо какой-то кинематографический сюжет: стремительная жизнь, полноценная и обдуманная, перед самым концом. Когда ты смотришь на жизнь с этой колокольни, пусть трагической, это дает большую фору… Вот чему меня, в частности, хоспис научил.
— Эта та самая отправная точка, с которой вы сейчас и себя видите и все остальное?
— Да, можно и так сказать. Тот самый ракурс… Особенно когда это с детьми случается… И тут никакая философия — что, мол, смерти нет, и все вновь возродится — не спасает. Один мальчик у нас умирал, и у него одно-единственное желание было: чтобы к нему пришел режиссер, сыграл с ним что-то…И я сделала с ним отрывок.
— Таня, мы говорим о смерти, а мне кажется, что вы очень живой человек. Не приходится, между прочим, выискивать темы, как с иными актрисами, — чтобы они выглядели значительнее. Вообще-то я не переношу пустых разговоров.
— Ну отчего так строго-то? (смеется) Нормально: женский разговор — как на пляже, к примеру. О том, о сем…
— Хотела спросить о вашей семье. Прочла, что вы рано потеряли отца, и это стало для вас большим ударом. Вы вообще выросли в благополучной — в смысле любви, а не обеспеченности — семье? Окруженная любовью?
— Меня очень любили. Мама жива, слава Б-гу. Нас было у нее трое, и все любили друг друга, что правда то правда.
— К вашей ранней карьере актрисы они отнеслись, наверное, скептически?
— Да уж. Я их планы сорвала как будто.
— Но вы же потом отказались во ВГИК поступать и пошли в медицинский?
— Да, так что их разочарование было временным (смеется). Ну а потом, когда уже моя дочь Аня подросла, я тоже мечтала, чтобы она поступила в медицинский. Но Аня, в отличие от меня, выбрала совсем другую профессию.
— Мне рассказывали, что вы много сил положили на воспитание дочери, и результат превзошел все ожидания: Аня ведь композитор?
— Можно я «попиарю» свою Аню? Это будет опубликовано?
— Слово даю. Пиарьте Аню.
— Аня сейчас написала потрясающую музыку: «Кадиш». У ее мужа умерла мама, изумительная женщина. И Аня сочинила поминальную еврейскую молитву, действительно потрясающую: говорю не только как ее мать.
— Да, в хвастовстве вы не замечены: я давно за вами наблюдаю.
— Так вот, для профессиональной записи этой музыки нужны деньги: Аня у меня брать не хочет, говорит, что соберет на краудфандинговой платформе.
— Это вы «выковали» в ней такой характер?
— На самом деле, вот у меня где это материнство! Музыка, спорт, бесконечные поездки по Москве к педагогам — и все это в слякоть, в холод, по пробкам… Но мне таки повезло: я поливала тот цветок, который рос и все же вырос. А бывает, что родители стараются-стараются, поливают- поливают, а ничего не вырастает. И это не их вина, так складывается… Насчет Ани я даже не знаю: может быть, не старалась бы я, все равно бы все получилось…
— Ну, а ваш характер и ум, наверное, в определенной степени Сергей Соловьев «выковал»? Ведь вы с ним с раннего возраста, а человек он умный?
— Сережа и вправду мне многое дал и, главное, не давил: дал остаться самой собой. А то, знаете, бывает иногда такое страшное давление. Муж, скажем, жену-мусульманку вынуждает креститься…
— А вас, еврейку, Сергей не вынуждал креститься?
— Вы же сами говорите, что он умный! Нет, я не крещеная.
— Вы идентифицируете себя с еврейством?
— Я, конечно, чувствую себя частью этого народа, своего народа, точнее сказать. Правда, эти ощущения — такие как бы потаенные, трудно объяснить на словах. Помните, у поэта Смелякова: «Древнерусский еврей» — это и обо мне. И когда я нахожу научные подтверждения своим чувствам национального, родственного, то очень радуюсь… Правда, моя поездка в Израиль была неудачной: то ли погода была плохая, то ли еще что-то…
— Не ощутили «толчка», зова крови, скажем?
— Я, если честно, была в ужасе, какая судьба постигла тех, кто уехал, — моих друзей и знакомых: здесь они были всем, там стали никем. Доктора наук работали уборщиками…
— А некоторые русскоязычные писатели там состоялись, целая когорта есть таких: Эли Люксембург, Аркадий Красильщиков, Дина Рубина, Александр Каневский…
— Да, эмиграция непредсказуема… Должно повезти…
— Вы думаете, что «толчка узнавания» в Израиле у вас не возникло еще и потому, что вы человек русской или, так сказать, советской культуры?
— А почему меня тогда настигает узнавание и даже трепет, когда я читаю Башевиса-Зингера?
— Ну, уж если и меня настигает узнавание и трепет — настолько он прекрасен!..
— Да, что-то запредельное. На редкость гениально просто.
— Таня, такой вопрос, только не смущайтесь. Вы ведь, снявшись в «Ста днях после детства», стали как бы «иконой стиля», воплощением юной красоты, эстетическим эталоном. Многие подростки ломались на этом: жизнь буквально шла под откос, ранняя слава ломала…
— А! «И что есть красота, и почему ее обожествляют люди? Сосуд она, в котором пустота, или огонь, мерцающий в сосуде?» — как Заболоцкий писал. Ерунда это все… Не чувствовала я себя «эталоном» и тогда… Того поклонения и ажиотажа, о котором вы говорите, — то ли не было, то ли я его не заметила (смеется). Вы знаете, у меня дома долгое время даже зеркала не было. Не моя тема: красота там, все такое… Скучно мне про это даже думать…
— Однако и Соловьев в вас влюбился, и Анну Каренину вас позвали играть: я понимаю, что не только за красоту, но ведь и за нее тоже. Красота для актрисы — инструмент, разве нет?
— Я, между прочим, не рвалась Анну играть. Это сложно — тем более с Янковским, а он великий. Я-то осознавала, что ставлю себя под высоковольтное напряжение и меня может ударить «током». В ходе работы, а мы снимали долго, почти 10 лет, не всякая актриса такое выдержит, я поняла про Сережу больше, чем за всю предыдущую жизнь.
— Потому что «Анна Каренина» не только один из самых совершенных романов за всю историю литературы, но и потому, что он «про нас про всех»?
— Да, и он дает возможность множества интерпретаций. Скажем, у меня такая: недаром и Вронский, и Каренин носят одно и то же имя.
— Ипостаси одного и того же мужчины?
— Да, я так думаю.
— Ничего, если я кое-что скажу, Таня?
— Валяйте (смеется).
— Янковский, конечно, всех вас переиграл там…
— Совершенно верно! Мы все подстраивались под него.
— Он настолько хорош, что даже непонятно, зачем вы его бросили.
— И хорошо, что непонятно (смеется). По моей версии, Анна любит своего мужа. А во Вронском видит молодого Каренина: потому они оба и Алексеи…
— И последний вопрос. В продолжение темы хосписа: что он для вас значит, кроме понимания жизни и смерти? В социальном плане, не в философском?
— Это мое личное сопротивление.
— Спасибо.
Беседовала Диляра Тасбулатова,
Jewish.ru