В ГОДЫ БЫЛЫЕ (Встречи и размышления)
Продолжение. Начало в № 11/239 и 12/240
Предсказав Пастернаку травлю, я, увы, оказался прав. Хотя он от нобелевки и отказался, все равно его не простили. Умер в состоянии полного остракизма. Но его похороны превратились в грандиозный общественный протест. Хоронили на кладбище в Переделкино. За гробом шли толпы людей. Казалось, что столько же, сколько было на похоронах Сталина. Думаю, большинство пришедших его стихов не читало, а своим присутствием протестовало против ненавистных властей.
Он был провидцем и свою смерть очень точно описал:
Как обещало, не обманывая,
проникло солнце утром рано
косою полосой шафрановою
от занавеси до дивана.
Оно покрыло жаркой охрою
соседний лес, дома поселка,
мою постель, подушку мокрую
и край стены за книжной полкой.
Я вспомнил, по какому поводу
слегка увлажнена подушка.
Мне снилось, что ко мне на проводы
шли по лесу вы друг за дружкой.
Вы шли толпою, врозь и парами,
вдруг кто-то вспомнил, что сегодня
шестое августа по старому,
Преображение Господне…
Он только не предугадал, что летчик со звездой Героя на груди взобрался на плечи своих товарищей и громко закричал: «Сволочи! Подонки! Гениального поэта замучили!». Это был приговор строю, начало его конца…
***
Через своего харьковского друга Анатолия Брусиловского я познакомился с его дядей – другом Маяковского – Семеном Исааковичем Кирсановым. Маяковский нашел его в Одессе и возил по всей стране, демонстрируя публике этого поэтического вундеркинда. Как правило, вундеркинды, взрослея, опускаются до уровня своих посредственных сверстников. Однако с Кирсановым такое не произошло. Он всю жизнь оставался пусть не слишком знаменитым, но прекрасным поэтом. Я помню наизусть его поэму «Золушка» с потрясающей музыкальностью стиха:
Чудится Золушке:
в красном камзолишке
принц.
Шелестит шлейф-газ.
Лайковой лапою,
перистой шляпою
пусть закружит вас
вальс.
Перьями-павами,
первыми парами!
Из-под бровей
жар глаз!
Только для вас весь вальс.
Кажется!
Чудится!
Снится!
Мерещится!
Снег серпантином
спускается…
И осыпаются,
не просыпаются,
сыплются, сыплются
блестки сна…
По-моему, прекрасно! А как точно и лаконично он описал приметы первой мировой войны: «Унтерденлинден./ Размеренный шаг./ Пуля дум-дум./ Цеппелин». И еще: «Сел меж/ двух дам,/ цвет – беж». А в конце жизни Кирсанов писал глубокие, мудрые стихи, при этом не потеряв прежнюю изысканность формы:
Это было написано начерно,
а потом уже переиначено…
Черновик — это словно
знакомство случайное,
неоткрытое слово на «нео»,
когда вдруг начинается необычайное:
нео-день, нео-жизнь, нео-мир, нео-мы,
неожиданность встречи перед дверьми
незнакомых — Джульетты с Ромео.
Вдруг – кончается будничность!
Начинается будущность
новых глаз, новых губ,
новых рук, новых встреч,
вдруг губам возвращается нежность и речь,
сердцу — биться способность.
как новая область
вдруг открывшейся жизни самой,
вдруг не нужно по делу, не нужно домой,
вдруг конец отмиранию и остыванию,
нужно только, любви покоряясь самой,
удивляться всеобщему существованию
и держать
и сжимать эту встречу в руках,
все дела посторонние выронив…
Это было написано все на листках,
рваных, разных размеров,
откуда-то вырванных.
***
Когда бываю в Москве, всегда посещаю могилу Пастернака. И всегда меня там охватывает светлая грусть, иногда рождаются строки:
«Господи! Какая благодать
разлилась над южным Подмосковьем!
Нужно рыбьей кровью обладать,
чтоб смотреть на это все спокойно.
В светлой переделкинской тиши
мысли неразборчивы и зыбки.
Здесь Учитель мой когда-то жил,
совершал идейные ошибки.
Я сидеть на кладбище привык.
Не желаю гнаться за прогрессом.
Только бы стихов моих язык
был понятен облакам и лесу».
В подмосковном доме творчества писателей, в Малеевке со мной произошел крайне неприятный случай. В отличие от Поженяна, который постоянно работал, я в основном гулял в лесу. Однажды там встретил пожилую женщину, тоже искавшую грибы. Потом выяснил, что это мать Василия Аксенова – писательница Евгения Гинзбург, знаменитая своим романом о ГУЛАГе, в котором отсидела несколько лет. Мы разговорились, и она пригласила меня к себе на чай.
Я пришел в ее номер, не зная, что это большая честь. Пришел и пожалел, ведь никого из присутствующих не знал и принять участие в их разговорах не мог. Молчал как последний дурак. И вдруг услышал нечто знакомое. Разговор зашел о капустнике третьего сценарного курса ВГИКа, в котором я тогда уже учился.
К Новому году ребята подготовили и записали на магнитофон разнообразные сатирические скетчи. Ничего такого уж крамольного в них не было. Если и издевались, то над Сталиным и Берией, которые уже были на XX съезде осуждены. И еще зацепили «буревестника революции» Горького. Он у них с характерным оканьем говорил о Берии: «Этот простой дашнак говорил мне: «Смотри, Максимыч, в оба!» . И я стал глядеть, и уже не писал «Песню о Соколе», а написал: «Если враг не сдается, то его уничтожают!». Были там и весьма невинные байки о Ленине и Крупской, остроумный и совсем не злой анекдот о Хрущеве. Ничего бы не было, если бы они с перепугу свой капустник не стерли с пленок. Ведь теперь можно было им приписать любую крамолу. Что и сделали.
Вину этих ребят было трудно доказать и КГБ перебросил это дело на усмотрение комсомольской организации ВГИКа, чтобы вольнодумцев покарала общественность. Но собрание пошло совсем не так, как хотело начальство. С грозной обвинительной речью выступил сам секретарь ЦК комсомола товарищ Месяцев. Он ведь не рассчитывал, что зал его не поддержит и потребует убраться с трибуны. Ему бы обидеться и уйти, а потом «сделать оргвыводы». А он вцепился в трибуну. И произошло невообразимое: его схватили за брюки и через мгновение он остался без них. Пришлось ему под дикий хохот студентов убежать из зала.
Вызвали милицию и кагебистов. Но где там!.. Через десять минут зал был пуст. Определить, кто конкретно издевался над комсомольским боссом, было невозможно. Но авторов капустника все равно из института исключили.
Воцарилась тишина. Все смотрели на красивого брюнета, незадолго до этого с большим юмором рассказывавшего о своей поездке в Америку. Он вдруг встал и вышел из комнаты. Я ничего не понял и удивленно смотрел по сторонам. А Гинзбург после некоторой паузы сказала: «Ну, если бы это было вранье, он бы дал нашему молодому другу по морде!». И я понял, что этот остроумный красавец и был стукачом, заложившим вгиковский сценарный курс. Ребят не посадили, но дорога в кино была для них навсегда закрыта.
Как с этим субъектом такое могло произойти, непонятно. Ведь он был полноправным членом московского бомонда, который стукачей традиционно презирал. Выходит, что ждать подлость можно от кого угодно.
…В моей голове постоянно крутится мандельштамовское: «Мы живем, под собою не чуя страны…» или: «Власть отвратительна, как руки брадобрея…».
Обожаю стихи Мандельштама. Мне навсегда врезалось в память его четверостишие, которое стало девизом моей творческой жизни:
«…Но чем внимательней,
твердыня Notre Dаmе,
я изучал твои чудовищные ребра,
тем чаще думал я: из тяжести недоброй
и я когда-нибудь прекрасное создам…»
Я много думал о сути творчества этого замечательного поэта и где-то в начале 70-х годов написал:
Ты учитель и пламенный вождь
взбунтовавшихся смыслов и букв.
Ты аорты ревущая мощь.
Ты надбровный натянутый лук.
Где-то в темной болотной Руси
из семитского семени взрос
невелик, неказист, неспесив…
Ты не крик.
Ты скорее – вопрос.
Вот и бьемся уж столько мы лет,
чтоб на этот вопрос дать ответ…
И действительно разглядеть глубинный смысл и механику творчества таких поэтов, как Пастернак, Мандельштам, Бродский – очень трудно, как мне кажется – вообще невозможно. Уверен, их стихи будут будоражить воображение еще многих и многих поколений. В них несомненно есть что-то от таинственной, загадочной Каббалы.
АЛЕКСАНДР МУРАТОВ, заслуженный деятель искусств Украины
Специально для «Еврейского обозревателя»