ОДИНОКАЯ СТРОКА
75 лет со дня Катастрофы киевского еврейства
Фотография выпала из альбома. Мой сын хотел вложить ее обратно и вдруг спросил: «Мама, а кто это?»
…Молодое лицо в полупрофиль, глаза, которые называют бархатными, смоляные волосы. Фотографии – 76 лет, а 75 — нет в живых человека, который смотрит с нее. Моего дяди, единственного брата моей матери. И благодаря этому фото я мысленно вернулась в город, в котором выросла, но никогда не жила – в довоенный Киев.
Много лет назад, перед отъездом в Израиль, мы с мамой совершили экскурс в прошлое, когда в Киеве не было еще такой разветвленной сети метро, и трамваи ходили другими маршрутами, и жизнь текла иначе. Но цвели каштаны и разливался по весне Днепр, и на правом его берегу был Подол. Трамвай №19 привез нас в сердце этого древнего района, и мы оказались на улице Щекавицкой.
Тихо открыли калитку и вошли. Полуденный двор спал, отгородившись от мира и суеты зелеными воротами. Лишь в окне первого этажа, касающегося земли, появилась женщина, удивленно заметившая незнакомых людей. Тихий двор, соединяющий два дома, деревянный и каменный. Чердак, где сушили белье, неразросшиеся деревья, лестница, ведущая прямо на второй этаж. Угол двух улиц – Щекавицкой и Фрунзе (Кирилловской). Здесь остановилось время, во всяком случае для моей мамы, потому что это был двор ее детства, а детству изменить нельзя.
…Они росли все вместе, дети из семи коммунальных квартир. Соседи, словно подобранные по национальному признаку: Дымарские, Радомысльские, Соскины, Хазаны, Бомштейны… Дворник дядя Ваня был единственным жильцом дома, не знающим идиш. Мальчики постарше увлекались футболом, девочки играли в дочки-матери, игру всех времен и народов, а их мамы на общих кухнях стряпали, ссорились и мирились.
В душные летние ночи, не боясь ни воров, ни бандитов, ребята выносили на улицу матрацы и спали в центре двора под гроздьями нависших ярких звезд. Мне, уже выросшей в изолированной квартире девятиэтажного дома, трудно это представить. Теперь мы ставим дополнительные замки, открываем дверь, предварительно взглянув в «глазок». У нас компьютеры, электронные книги, домашние кинотеатры, сотни телевизионных каналов. Все есть…Нет только таких дворов со звездным небом, дворов наших родителей.
Но 22 июня 1941 года прекратились шумные детские игры. Подольский двор тревожно затих. Двадцатилетние ребята растерянно держали в руках билеты на футбольный матч. Но в тот день не состоялось торжественное открытие нового стадиона. В то воскресенье перестала пахнуть поздняя сирень, и разрушился мир семи коммунальных квартир старого киевского дома.
…Моя мама, двенадцатилетняя Ирочка Бомштейн, открыла дверь. На пороге стояли две незнакомые девушки: «У вас есть комсомольцы? — спросили они, — мы записываем в ополчение». «Конечно, — гордо ответила мама, — мой брат Борис».
Ему исполнилось двадцать. Он работал осветителем в оперном театре и подал документы на поступление в один из ленинградских институтов. Почему Бориса тянуло в Ленинград, теперь не знает никто. Накануне войны у него случился острый приступ гнойного аппендицита и его прооперировали. По всем моральным и физическим законам он мог эвакуироваться с семьей. Но он не смог, не захотел это сделать…
Девчонки больше не шили платья своим тряпичным куклам и не мечтали о будущем лунными вечерами. Ушли в военкомат старшие сыновья, забросив футбольный мяч на чердак. Родители с младшими детьми собирались в дорогу, в эвакуацию. Моей бабушке Рухл-Лее, а в советском быту Лизе, не удалось уговорить сына выехать с семьей. 22 июля эшелон с эвакуированным кабельным заводом, в котором нашлось место семье Бомштейн, взял направление на Урал, но без Бори Бомштейна. Он остался один. О чем думал он, гулко шагая по опустевшей квартире? Может быть, о родителях, о младшей сестре, о девушке, которой не успел признаться в любви. Холодно и неуютно стало в июльском Киеве.
Борис ушел в ополчение. Ребята-комсомольцы рыли окопы на подступах к городу, планировали взрывать мосты. 18 сентября в Казахстан к родителям прибыло письмо, полное энтузиазма и веры в победу. Это несохранившееся письмо – единственная весточка от него.
В сорок первом году окопы не стали препятствием для фашистов. Оставив Киев, отходила в леса Красная армия. Бабушка Лиза напрасно ждала новых писем от сына. Она металась по военкоматам, писала запросы в какие-то информационные бюро, но лишь в январе 1944 года получила ответ: «Ваш сын красноармеец Борис Бомштейн пропал без вести в октябре 1941 года».
«Пропал без вести» — страшный приговор. Он оставляет надежду, кому-то на год-два, кому-то на всю жизнь. Надежду на редко сбывающееся чудо. «Жди меня и я вернусь…» — это все о той же надежде.
Бабушка Лиза верила, что ее чудо сбудется. Сразу после освобождения Киева, она собралась в обратную дорогу. Поздней весной 1944 года семья Бомштейн вернулась в полуразрушенный город, в свой дом, занятый чужими людьми. На пустующие еврейские квартиры нашлось много желающих. И семье моей мамы пришлось поселиться в подвале на улице Чкалова. Прошло еще много времени, пока бабушке удалось вернуть свою квартиру. Она думала, что именно сюда, в родной двор вернется ее мальчик, поднимется на второй этаж и постучит в дверь. Погибли все друзья Бориса, с фронта не вернулся ни один из соседей-сверстников, а бабушка ждала сына. Ведь она не получила похоронки.
Но однажды в дверь постучала родственница. Она привезла одно из фронтовых писем мужа, брата моего деда, погибшего под Сталинградом. В письме Лев Бомштейн рассказывал о встрече с Борисом осенью 1941 года. Они случайно встретились в лесу под Киевом, два родных человека, и дальше действовали вместе. В то время было много таких одиноких бойцов, пытавшихся пробиться к своим. У Бори опухли ноги, он с трудом шел. В каком-то месте стало опасно продвигаться вдвоем, они разделились и договорились встретиться в определенном месте. Три дня Лев ожидал его там. Но Борис не пришел. Вот и все письмо.
«Но я не верю, что его нет» — сказала бабушка. И она ждала Бориса до 1960 года, до последнего дня своей жизни. Мой дедушка Гриша, Хаим-Герш, человек сдержанный и не очень эмоциональный, после смерти жены редко говорил о сыне, боясь спугнуть память о нем.
***
Спустя пятьдесят лет эта история нашла свое продолжение, удивительное и трагическое. Произошло это уже в Израиле, в 1993 году, в маленьком приморском городке Кирьят-Хаим, пригороде Хайфы. Моя мама увидела у своих знакомых «Книгу памяти», составленную И.А. Заславским в канун пятидесятилетия трагедии Бабьего Яра и изданную в Украине. В ней были опубликованы имена жертв одного из первых, самых кровавых злодеяний фашизма.
Нет еврея, у которого не дрогнет сердце при этих двух словах – Бабий Яр. Потому что это название объединило все большие и малые яры Украины, Белоруссии, Латвии, Литвы, полные невосполнимого горя и разрушенных жизней. А для киевлян Бабий Яр – это общее кладбище их родных и близких, и день поминовения один на всех – 29 сентября. Бабьему Яру посвящены многие поэтические и прозаические строки. Будучи шестнадцатилетней девчонкой, я не могла уснуть, прочитав в романе Ильи Эренбурга «Буря» страницы о последнем дне тысяч киевских евреев, идущих на смерть улицами Сырца.
Но есть менее известные произведения, чем документальная повесть Анатолия Кузнецова и поэма Евгения Евтушенко. Был такой поэт Илья Гуревич, который в годы социалистического реализма взял псевдоним — Леонид Первомайский. Первомайский был поэтом украинским, но с еврейской душой. В одном из его сборников я прочитала маленькое стихотворение «Бабий Яр», которое перевела на русский язык:
Встань рядом со мной,
встань, мой сын,
Я закрою ладонью глаза твои,
Чтоб ты не видел своей смерти,
А только кровь мою
в пальцах на солнце,
Ту кровь,
что и твоею стала кровью,
И сейчас пролиться
должна на землю.
Это стихотворение-монолог не нуждается в комментариях. В нем плачет каждая строка. А вспомнила я его, когда листала вместе с мамой сборник «Книга памяти». Никаких рассказов, биографий, эмоций… Только имена, возраст, адрес и иногда фотографии погибших — редкие искорки прошлого, сохранившиеся в семейных альбомах. Сборник был составлен в алфавитном порядке, листали мы его с конца, наталкивались на знакомые фамилии и названия улиц. К букве «Б» пришли не сразу. Мы открыли двадцатую станицу и в скорбном списке на четырнадцатой строке вдруг прочитали:
Ботштейн Борис Григорьевич, 20 лет, ул. Кирилловская 10 кв. 1
Имена погибших семей были напечатаны вместе, а эта строка отдельно. Строчка-одиночка… Все совпало, кроме опечатки в фамилии, но буква «м» в письменном варианте похожа на «т», так что опечатка вероятна. Кроме того, на улице Кирилловской, 10, где жила семья Бомштейн, не было другого двадцатилетнего Бориса Григорьевича.
Мы молчали, говорить было трудно. В знойном израильском небе 90-х раздались автоматные очереди сорок первого года и последние крики падающих в ров. «Встань рядом со мной, встань, мой сын…» — доносилось оттуда.
Он, мой дядя, двадцати лет от роду, одинокая строка в списке, уходящем в бесконечность. Как он оказался в Бабьем Яру? Никогда мне уже не узнать.
Может быть, в лесу он был взят в плен, а может, растерявшись и не видя выхода, вернулся в Киев, в свой дом. А оттуда, преданный и проданный кем-то, он пошел в Бабий Яр? И все-таки, может быть, хорошо, что это страшное открытие мы сделали через много лет после смерти моей бабушки, и она умерла с надеждой в сердце, что ее сын жив.
Осталось загадкой для нас, кто внес имя Бориса в список жертв Бабьего Яра, ведь среди родных о его судьбе никто ничего не знал. Список составляли в послевоенные годы, а книга вышла в 1991 году. Мама написала в Комитет памяти Бабьего Яра, надеясь получить от них какую-то информацию. Но Комитет за несколько лет до этого поменял адрес и много документов при переезде пропало. Возможно, среди них потерялся и тот, в котором была ниточка к разгадке. Впрочем, в новых списках, опубликованных на сайте «Комитета памяти», фамилия Бориса Бомштейна уже исправлена.
***
Несколько лет назад после долгой разлуки я вернулась в Киев с дочерью-«саброй». И, конечно, повезла ее в Бабий Яр.
Сегодня первая строка поэмы Евтушенко должна была бы звучать иначе… Потому что над Бабьим Яром памятники есть… И даже не один, как раньше, когда я девчонкой приезжала туда в последние дни сентября, чтобы вспомнить об оставшихся навсегда в этой земле родных и близких моих родителей. Ведь, кроме моего дяди Бориса, здесь были расстреляны двоюродные братья моего отца, которых предали соседи, а также двоюродные сестры моей мамы – двадцатилетняя Верочка с трехмесячным сыном, имя которого никто теперь не знает, и тринадцатилетняя Любочка, закадычная мамина подружка. Там их последнее пристанище. И я ездила в Бабий Яр еще до того, как появился странный и помпезный памятник, к которому, впрочем, со временем киевляне привыкли.
Над Бабьим Яром сегодня несколько памятников. И попала я к ним совершенно случайно, просто запутавшись в лабиринтовых тропах утопающего в зелени Сырецкого парка. И самый запоминающийся и самый трогательный из них посвящен детям, расстрелянным в Бабьем Яру. Бронзовая девочка, стоя, протягивает к кому-то руки, бронзовый мальчик упал, и голова его склонилась, а между ними поломанная игрушка, кукольный клоун в колпаке, тоже с поникшей головой. И рядом много живых цветов. Вот и все. Больно, больно, больно… Может быть эта девочка и есть Любочка, двоюродная сестричка моей мамы?
***
В нашей семье хранится единственное фото Бориса Бомштейна, пожелтевшее извещение о том, что он пропал без вести, и маленький шелковый платочек, который он подарил своей сестре. Говорят, нельзя дарить носовые платки, это приводит к разлуке. Но разве в двадцать лет кто-то верит в приметы?