Маленькое интервью с большим художником
Выставка заслуженного художника Украины Германа Гольда, чьи работы находятся в музеях и галереях Украины, России, Франции, Греции, Израиля, США, а также в частных собраниях по всему миру — от Австралии до Японии, открылась в киевском Центре прогрессивного иудаизма «Атиква». О феномене еврейского искусства и об истории некоторых полотен наш разговор с мастером, более полувека создающим свой еврейский цикл.
— Герман Моисеевич, глядя на ваши работы, порой возникает ощущение, что вы идеализируете штетл и патриархальную еврейскую жизнь в целом, которая с высоты нашего времени представляется этаким островком еврейского благонравия…
— Это не идеализация, я ведь изображаю людей, как бы сказали сегодня, не очень успешных, обездоленных, непрезентабельно одетых и с грустью во взгляде. Наверное, это просто любовь к своим персонажам, и их нельзя не любить, они — та самая соль еврейства, которые своей архаичностью и непреклонностью помогли нам остаться евреями.
Это простые, но мудрые люди, умевшие переживать трудности. А как иначе? Иные периоды нашей истории были столь беспросветны, что без оптимизма и надежды на Всевышнего было просто не выжить — и хасидизм с его непосредственным восприятием мира — это наш еврейский ответ на вызовы времени, ответ, во многом актуальный и поныне.
— Еврейское искусство для вас это…
— Особое состояние души — в силу драматичности еврейской судьбы. Ее восприимчивость, чувствительность, ощущение груза прошлого — все это проявляется и в колорите, и в настроении, особенно в пейзажах. Левитан не был ортодоксальным евреем и писал только русскую природу, некоторые состояния которой бывают очень созвучны еврейскому камертону. Недавно в программе Познера жена Солженицына на вопрос, без чего вы не смогли бы жить, ответила просто: без книг Достоевского и пейзажей Левитана. Вот и думайте, «чей» он художник…
— Но вы же себя не сразу ощутили еврейским художником?
— Не сразу, но евреем ощущал себя всегда, и это ощущение естественным образом отразилось и в творчестве. Срочную службу я проходил в Винницкой области, где были разбросаны полуразрушенные, но еще не выкорчеванные под корень штетлы — в 1952 году в Жмеринке я еще застал веревки с сохнущим бельем, протянутые через всю улицу — эти картины местечкового быта очень меня волновали.
При всем этом я не считаю еврейское искусство паспортным явлением — еврейские образы раскрывают универсальные ценности и, например, в старике, обнимающем Тору, мой друг — знаменитый ученый, профессор семи зарубежных университетов, академик Николай Новиков, не имеющий отношения к еврейству, видит просто символ веры, искренность и преданность, теплоту и благоговение — то есть наднациональные качества.
— Это было в середине 1960-х. В одно из посещений музея Курской битвы мое внимание привлекла крохотная фотография первого командира французского авиаполка «Нормандия — Неман» Жана-Луи Тюляна, сражавшегося на советско-германском фронте. Эта фотокарточка обладала магической силой, я неотступно думал об этом человеке и однажды, взяв холст и темперу, в течение 5-6 часов написал его портрет.
Успех был ошеломляющий. Бывшие пилоты эскадрильи, посетившие Всесоюзную выставку в Москве, где экспонировался этот портрет, не знали, чем меня отблагодарить. Один из них, уроженец России и еврей Игорь Эйхенбаум, выписал мне почетный паспорт для въезда в Париж, на котором расписался друг де Голля, знаменитый генерал Пуйяд, в то время депутат Национального собрания Франции (Пуйяда, как и его товарищей по оружию — Героев Советского Союза генерал-майора Захарова и виконта де ля Пуапа — мне тоже довелось писать).
Как странно бывает в жизни — работу, которую ведешь несколько лет, в результате приходится отставить, а портрет, написанный за один сеанс, даже не с натуры, стал удачей. Чуть позже я получил письмо от заведующей отделом Третьяковской галереи, в котором она сообщала, что директор Третьяковки простоял перед моей работой 45 минут, ненадолго отходя и снова возвращаясь, и просит моего согласия на приобретение этого портрета.
— Сюжеты ваших «еврейских» полотен — это авторская фантазия в чистом виде?
— У каждой работы своя персональная история. Возьмем, к примеру, «Капитал». Я люблю гулять по книжному рынку, подолгу стою у развалов, где можно найти все, что угодно – от краткого курса истории ВКП (б) с портретом Сталина до бульварного чтива, изданного в прошлом году. Однажды заприметил старика бомжеватого вида, очень похожего на Карла Маркса — он считал монеты, аккуратно перекладывая из одной ладони в другую, потом прятал их в карман, затем доставал и пересчитывал снова. На раскладке лежало маленькое потрепанное издание Шагала — предмет его вожделения. Пересчитав в очередной раз все монеты, он сложил их в конверт, вручив продавцу со словами: «Вот весь мой капитал». Чем не еврейский поступок?
— А герой «9 мая» тоже имеет своего прототипа?
— Война (в 1941-м мне было 8) поселила во мне душевную боль, которая не изжита по сей день. Мой тесть (а на портрете именно он) родился в Черновцах, тогда румынском городе, ходил в хедер, был членом сионистского кружка, слушал Жаботинского и собирал деньги для Керен Каймет, играл на скрипке и говорил на четырех языках — дома на идиш, с друзьями по-немецки, в школе по-румынски, а после прихода Советской власти в Буковину в 1940-м еще и по-русски. А потом была война, Ленинградский фронт, ранение под Кенигсбергом, где ему пулеметной очередью прошило ногу. Пролежав в снегу пару часов и истекая кровью, он вдруг услышал немецкую речь, нашел в себе силы перевернуться, прижал к животу гранату (рука — на кольце) и притворился мертвым. Один из отступавших немцев пнул его ногой и, услышав хруст примерзшей шинельки, бросил товарищам: «Окочурился». Видно, очень спешил — обычно в таких случаях с трупа снимали сапоги. А потом «убитый» долго полз по снегу, сложив ногу, словно перочинный ножик и привязав ее к туловищу, и чудом выполз к своим.
Он и сегодня иногда играет на своей старой скрипке — простой еврей с непростой судьбой…
— Складывается впечатление, что портрет — ваш любимый жанр…
— Это действительно так, поскольку портрет — это всегда диалог (не обязательно даже вербальный) с моделью — человеком, который становится твоим соавтором. Мне посчастливилось иметь в «соавторах» таких легенд, как Иван Кожедуб, маршал Жуков, Борис Полевой и многих других.
Хорошо помню, как искал улицу Сивцев Вражек, где жил Иван Никитович — встретили меня приветливо, я разложил этюдник, лучший советский ас и трижды Герой Советского Союза напрягся, как в фотоателье… И тут позвонил телефон, потом короткая пауза, и снова серия звонков — сеанс был почти сорван, но портрет (и довольно удачный) все равно сложился, хотя и спустя 20 лет после первой встречи. Картина эта была на многих выставках, а в годы перестройки ее купили французы для своего Общества ветеранов войны.
В свое время другой ас — Алексей Маресьев — познакомил меня с маршалом Жуковым, представив как автора портрета Жана-Луи Тюляна. На все про все было полтора часа, в течение которых в комнату то и дело вбегали офицеры-порученцы, но и эта работа удалась — видимо энергия Жукова сделала свое дело.
Судьба свела меня с замечательными и очень разными писателями — Борисом Полевым, который на память о «соавторстве» подарил уникальное издание своей «Повести о настоящем человеке» с проникновенной надписью, и Фазилем Искандером, чей портрет я считаю одной из самых больших своих творческих удач.
А какими колоритными моделями были, например, профессор Фрумкин — главный уролог советской армии в годы войны — темпераментный рыжий еврей, с появлением которого наступали всеобщее возбуждение и подъем, или знаменитый кардиолог Масленников с золотым фонендоскопом на шее и свитой поклонниц в белых халатах.
Истинное удовольствие я получил от общения с нашими соотечественниками — Героем Украины Иваном Дзюбой — человеком редкой теплоты, которого недаром называют совестью нации; выдающимся кардиохирургом, учеником Амосова, академиком Геннадием Кнышевым; многолетним ректором Киевского Политехнического Михаилом Згуровским… Из последних по времени работ мне особенно дорог двойной портрет дедушки и бабушки главного нейрохирурга Украины, академика Евгения Педаченко, эти простые люди — Афанасий Иванович и София Ефимовна — удостоены высокого звания Праведников народов мира.
— С уважением, поскольку с ранних лет узнал, что такое жесткая нужда. Никогда не забуду своих юношеских «прогулок» по свалкам в поисках досточки для подрамника и куска мешковины, на которых я писал свои работы. Писал, чтобы закончив очередной этюд, бежать к реке, выстирать холст, загрунтовать его и снова писать… Правда за эти работы я получал пятерки и мой учитель Валентин Андреевич Дудченко говорил шепотом — ты начал с того, чем другие заканчивают. Помню, как вернувшись из армии, скорчившись под столом (это было единственное свободное место в доме, на самом столе из-за страшной тесноты спал младший брат), я зубным порошком на красной ткани «творил» лозунги по 60 коп. метр. Все это я хорошо помню, поэтому считаю, что художник, наверное, должен быть голодным, но голодать он точно не должен.
— Ваш любимый день недели?
— Это может быть любой день, когда я прихожу в мастерскую и, вставив ключ в скважину, уже чую запах льняного масла, а на палитре меня ждут жирные черви краски. Я беру широкую кисть, и поддев нужный цвет, кладу этот красочный сок на холст — и вижу, что попал в цель. Это может происходить в любой день …кроме субботы, когда я не позволяю себе прикасаться к кисти. Такой вот это сложный для меня (и, конечно, тоже любимый, но по-своему) день — и в этом противоречие человека, не воспитанного в религиозной традиции.
— В одной из американских газет вы названы большим художником. Признание для вас многое значит?
— Очевидно лишь то, что я старый художник (улыбается). Не люблю громких эпитетов и славословий. Что касается признания, то я могу, как говорится, работать «в стол», причем с удовольствием, хотя далеко не всегда в жизни мог себе это позволить. Но чего греха таить, востребованность — приятное ощущение и хороший стимул к работе.
Беседовал Максим Лурье
На снимках:
—
—
—
И ВСЕ ЭТО ЖИЗНЬ…
Из воспоминаний Германа Гольда
Я очнулся от резкой боли и крутого мата. Не сразу сообразил, где нахожусь, что со мной происходит. Я лежал на грязном полу вагона, в который меня, 14-летнего юнца, затолкнули родители, отправляя на приемные экзамены в Елецкое художественное училище. Определили меня на третью полку, где было очень уютно и куда мой спутник, здоровенный мужик, задвинул большой деревянный чемодан с навесным замком…Под мерный стук колес я быстро уснул и от резкого толчка упал со своей полки прямо на соседа и на выпивку и закуску, приготовленную им на столике. Его ругань и разбудила меня, лежащего на полу. Он ругался, перебивая мат вопросами: «Ты что, жид или армяшка?» Остальные пассажиры от души хохотали. Я был виноват дважды — за то, что упал, и за то, что жид. Так или иначе, я оказался в центре внимания, и это было и, к сожалению, остается до сих пор самым тяжелым для меня.
Елец — это моя любовь с первого взгляда. О нем не надо вспоминать, это тот отрезок жизни, который не уходит в прошлое. Он всегда со мной, он в основе всей моей последующей жизни, и все же, когда я думаю о прошлом, ком подкатывается к горлу и щемящее чувство овладевает всем моим существом.
Оставляя Елец, я оставлял не только родной город, но и милую девушку Тамару, которая втайне от меня, когда я еще служил в армии, написала письмо народному художнику СССР, академику Николаю Жукову с просьбой принять меня и посмотреть мои работы. Тамара умела писать, и Жукова, видимо, тронуло ее письмо.
В Москву я приехал в день открытия персональной выставки Жукова на Кузнецком мосту. Я очень робел перед этой встречей, но Николай Николаевич был настолько милым, простым и доступным человеком, что моментально снимал напряжение. Но все же, когда он пригласил меня в ресторан ЦДРИ, я испугался не на шутку. Я знал себя, ведь у нас за столом каждый ел, как умел. И конечно понимал, что в таком изысканном ресторане он сразу заметит мое «жлобство» и не захочет даже смотреть мои рисунки. Подали какое-то мясное блюдо, где гарниром была очень длинная, как макароны, подсушенная картошка, тогда я не знал, что это фри. С мясом я как-то справлялся, а как подступиться к гарниру, сообразить не мог.
Ждал, как поступит Жуков. К моему великому удивлению, он взял столовую ложку, набрал кучку картофелин и отправил в рот, потом улыбнулся мне и понимающе сказал: «Ешь на полный бак, не стесняйся, здесь все свои». И, действительно, подходили очень знакомые, когда-то уже увиденные люди, и раскланивались. В одном из них я узнал популярного актера Олега Ефремова, через несколько столиков улыбался Райкин, беседуя с композитором Шапориным, подошел, сильно заикаясь, Сергей Михалков. После обеда мы поехали к Жукову домой. Он аккуратно разложил мои работы на полу и долго смотрел. Я ждал приговора. Вдруг он спросил: «Хочешь у меня жить и работать, тебя устроит эта комната?» Я был ошарашен в полном смысле этого слова, так как предположить такой вариант нашего знакомства было невозможно. Я, конечно, был переполнен чувством благодарности к этому человеку и счастлив быть с ним рядом, но жутко стеснялся жить в семье и сказал Жукову, что не в силах перебороть свою робость и предпочел бы жить в мастерской. Он меня понял и согласился.
Мастерская была в самом центре Москвы — на улице Горького, напротив Моссовета. Когда Жуков открыл дверь мастерской, я остановился в оцепенении: под ногами лежал белоснежный лист ватмана, на котором гигантскими буквами было написано: «Стой, сволочь, я знаю, кто ты!» И Н. Н. действительно знал, что мастерскую посещает жэковский слесарь, который не раз подбирал ему ключи, выпивает стакан водки, обильно закусывает и, ничего не нарушив, уходит до следующего раза. Это была прекрасная пора. Москва. Из окна мастерской виден бронзовый Юрий Долгорукий. Чисто. Тепло. В вазе цветы. Редкие книги. Вокруг искусство. В мастерскую приходят знаменитые люди.
Жуков — человек великой души, светлого ума и неистощимого юмора. Многие художники не любили его лишь потому, что не знали, вернее, знали лишь как автора Ленинианы, а мне посчастливилось увидеть Жукова, никому не известного. В его мастерской я видел такие работы, под которыми не постеснялся бы подписаться Дега или Ренуар. Помню великолепный портрет жены в красных перчатках, выполненный пастелью. Вряд ли кто-либо из его критиков способен даже приблизиться к такому мастерству.
Однажды мастерскую посетила сестра британского премьера Макмиллана — известный искусствовед. Жуков решил сделать ей подарок и дал возможность выбрать. Она выбрала крохотную акварель, с которой Н. Н. очень не хотелось расставаться, но этого никто не заметил. Он считал, что дарить надо то, что жалко.
Жуков прекрасно понимал, в какой стране мы живем, кто нами руководит, и особенно хорошо понимал, что будет с ним и его семьей, если он обнаружит свое прозрение. С иронией он говорил: «Я живу за счет Маркса, Энгельса, Ленина и своих несовершеннолетних детей». Ленина позировал ему пожарный, никогда не державший в руках книги.
Работы на ленинскую тему он делал лихо, давал остроумные названия, все сразу же шло в печать, казалось, все хорошо. Но при всем внешнем благополучии Н. Н. мучила глубокая внутренняя неудовлетворенность. Жуков доверял мне и делился самым сокровенным. У него, по-моему, была потребность поделиться и я, конечно, очень ценил это доверие. Часто заходил Борис Полевой, и они крыли власть на чем свет стоит. При мне Борис Полевой писал свою разгромную статью против Вучетича. Статья называлась «Таким ли должен быть памятник в Сталинграде?». Она должна была открыть общественности глаза и не допустить сооружения многомиллионного монстра. Но как объяснил позже Н. Н., сработал блат международного масштаба. Стоило статье Полевого появиться в «Правде», как на другой день в той же «Правде» была опубликована телеграмма Вучетичу от Рокуэлла Кента: «Восхищен Вашим подарком ООН. Перекуем мечи на орала. Р. Кэнт». Эта телеграмма решила исход схватки Полевой — Вучетич. Вучетич «пробил» сооружение памятника.
Не без улыбки вспоминаю, как часто к Н. Н. приходила жена советского посла в ФРГ. Пожилая, но очень молодящаяся дама, не знавшая, куда себя девать. Она пыталась оформлять какие-то детские книжонки, но эти попытки были столь беспомощны, и она так надоедала Н. Н., что, когда она уходила, Жуков чесал затылок и говорил: «Как бы отучить послиху от этих визитов, но не обидеть». Он стал ее избегать, а мне поручал занимать ее. Я молча рисовал ее и постепенно отучил. Во время сеансов она рассказывала, как летала в Бонн через Стокгольм и Осло, а когда я удивлялся обычности и доступности этих перелетов, она немного надменно говорила мне, что ей до Лондона гораздо ближе, чем мне до Черемушек.
Когда я перебрался в мастерскую, Жуков сразу дал мне деньги и предупредил, чтоб я не экономил. Помню, как я купил 10 сырых котлет, поджарил их и решил, что едой обеспечен. Звонит Альбина Феликсовна и интересуется, что я ел на ужин. Я отвечаю: «Котлеты». Тут Жуков выхватывает трубку и кричит: «Слушай, выбрось эту гадость, иди купи нормальной еды и учти, что твое питание на бюджете Жукова не отразится». По-моему, сейчас таких людей не встретишь. Во время моего пребывания в Москве Жуков руководил студией военных художников им. Грекова. Не раз он предлагал принять меня в эту студию, но беспокоился, что политотдел не утвердит мою фамилию, да и меня самого что-то сдерживало. Потом Жукова не стало. Смерть его я пережил тяжело, как утрату близкого человека. После его смерти окружающий мир для меня стал беднее, так бывает всегда, когда уходит добрый человек.
В Курске я устроил персональную выставку, где выставил портреты друзей Николая Жукова — Бориса Полевого, Герасимова, Райкина и др. — и несколько портретов послихи. Курские художники решили, что она, как родная сестра, похожа на нашу скандальную уборщицу Шурку из Фонда. Если бы этой даме из высшего света было известно о подобном сходстве, она бы этого не пережила. Ведь не напрасно же она хвасталась, что дипломатический бал, начиная с 1959 года, министр иностранных дел Брентано открывал именно с ней.
Самым частым гостем этой выставки была Ольга Ивановна Редигер — коллега по художественному фонду, старушка-божий одуванчик, жена военного министра в правительстве последнего государя-императора. Ее жизнь могла быть сюжетом для романа. Будучи дочерью генерала Холщевникова, поддержавшего солдатский бунт в 1905 году и приговоренного к повешению, она обратилась к военному министру Редигеру с просьбой заменить повешение расстрелом. Попав к нему на прием, юная красавица произвела на министра такое впечатление, что он, оставив семью, предложил ей руку и сердце. Революция его не тронула, сослав в Одессу, а Ольгу в Курск.
На снимках:
—
—
—
—
—