В ГОДЫ БЫЛЫЕ (Встречи и размышления)

АЛЕКСАНДР МУРАТОВ | Номер: Ноябрь 2012

В начале 90-х, а может быть даже в конце 80-х я написал:
Я б ответил, когда бы спросили
про насущнейшую беду:
«Покидают евреи Россию».
По я речь не о том поведу.

Разнесли иудеи по свету
не свою, а российскую речь.
И на многих особая мета –
слово русское вечно беречь.

Сколько русскоязычных поэтов
разлетелось по разным краям.
И весьма одаренных при этом.
И один у них странный изъян:

любят страстно, почти безрассудно
их отвергнувший русский народ.
И восточный народец приблудный
все российские песни поет.

И во славу российского слова,
отгоняя враждебности мрак,
укрепляли России основы
Бродский, Фет, Мандельштам, Пастернак.

И правда, вклад евреев в русскую культуру, литературу, поэзию трудно переоценить. Ведь кроме упомянутых мною поэтов была еще целая плеяда поэтической молодежи в 20-х и начале 30-х годов. Со многими из них мне даже довелось познакомиться. Это Михаил Светлов, Александр Безыменский, Евгений Долматовский, да и другие.
Я, разумеется, не был знаком с потрясающе талантливым Эдуардом Багрицким, так как он умер за год до моего рождения. Никогда не одобряя его архиреволюционную мораль, я всегда любил его поэзию. Прекрасно написана им поэма «Дума про Опанаса». Но не мог я сочувствовать комиссару Иосифу Когану, а был почти полностью на стороне крестьянина Опанаса. И совсем не по национальным причинам. Просто комиссар в моих глазах выглядел пусть и идейным, но все же грабителем. Но то, что это прекрасные стихи, я чувствовал всегда. Ведь если в прозе, как ни крути, прежде всего впечатляет содержание, то в поэзии красота стиха отодвигает содержание на второй план. Я с детства был религиозен, но тем не менее с удовольствием повторял строки из «Смерти пионерки» Багрицкого: «Не противься ж, Валенька, он тебя не съест, золоченый, маленький, твой крестильный крест…». И пусть мне казался полной глупостью отказ пионерки от крестика и раздражала ее гордая безбожная смерть, однако завораживала красота стиха. А поэма «Февраль» шокировала своей революционной жестокостью, но тоже завораживала красотой стиха. Я уверен, не стоит сбрасывать со счетов, как это делается сейчас, такого блистательного поэта, как Эдуард Багрицкий.
Да что Багрицкий? Сейчас в России пренебрежительно говорят и пишут даже о великом Маяковском. Вот уж воистину богата русская поэзия, если можно игнорировать такие таланты, как Багрицкий, Луговской, Антокольский, Безыменский, Смеляков, Светлов и многие другие. Ведь социальные строи меняются, а настоящая поэзия остается. И наивно думать, что тот строй, который мы имеем сейчас, будет существовать вечно. И хотя я боролся с нашим гнусным социализмом, теперь отрезвев, четко понимаю, что он все же лучше того, что мы имеем сейчас.
Из русских поэтов, в жилах которых текла еврейская кровь, можно назвать очень многих. В том числе и в детской поэзии. Разве можно ее представить без Самуила Маршака и Агнии Барто?
Я горжусь, что был знаком с создателем знаменитой «Гренады» Михаилом Аркадьевичем Светловым. Начиная с хрущевской оттепели, молодежь пела и декламировала: «Гренада! Гренада! Гренада моя!..».
А юный поэт Павел Коган, который в 24 года погиб на фронте в 1942 году? Он успел написать совсем немного, но этого хватило, чтобы войти в историю русской поэзии и стать знаменем молодежи 60-х годов. Я прежде всего имею в виду его «Бригантину».
Летом 52-го я вышел на площадь Курского вокзала и остановился, пораженный количеством людей и машин. Пять лет назад такого не наблюдалось. Какой там Харьков! Москва выглядела настоящим стоязыким Вавилоном. Я сразу же нырнул в метро и доехал до Ярославского вокзала. Сел в электричку, которая привезла меня на станцию Лось. Там жила моя тетка – двоюродная, а может даже троюродная сестра моего отца. Но оказалось, что в двадцатиметровой комнате, кроме тетки и ее мужа, временно живет и ее сестра, приехавшая из тувинского Кызыла. Так что мне нужно было дней десять где-то перекантоваться. Три ночи спал на вокзале, потом мне жутко повезло: встретил на улице своего харьковского друга – художника Анатолия Брусиловского. Он шел в гости к знакомому литератору. Позвал и меня с собой. По дороге купили выпивку или торт, уже точно не помню.
Хозяином дома был тот самый Юлий Даниэль, который потом вместе с Андреем Синявским прославился как первый советский диссидент, несколько лет провел на зоне, после чего его выслали из СССР. Но тогда до этого было еще далеко. Мы сидели за столом и говорили о Харькове. Он ведь тоже был в какой-то степени харьковчанином. Я вспомнил, что у нас в доме была книга его отца, кажется пьеса. Называлась «Стена». Она была запрещена и изъята из библиотек. А автор, отец Юлика, по-моему, был расстрелян.
Узнав, что мне фактически негде спать, его гостеприимная жена постелила для меня на полу матрас. Я был счастлив, ведь как следует выспался впервые за три дня. Потом узнал, что передо мной и после меня на этом же матрасе спало изрядное количество других харьковчан. Юлик был человеком с золотым сердцем, чего не сказал бы о его будущем «подельнике» Андрее Синявском. С ним я познакомился позднее, перед самым их арестом, и он произвел на меня впечатление человека высокомерного. А может быть я ошибался, и просто ему было неинтересно общаться со мной.
Я внимательно следил за их судебным процессом. И не только по официальной прессе, а слушая по ночам «Голос Америки» и «Свободу». После всех идиотизмов советской власти я, в принципе сторонник социалистических идей, эту власть буквально возненавидел.
Один мой дед был немцем, другой – крымским татарином, а обе бабушки – украинки. Язык детства – украинский. Потом эвакуация, учеба в Москве, знакомство с московскими поэтами Поженяном и Глазковым, с другом Маяковского Семеном Кирсановым, с автором знаменитой «Гренады» Михаилом Светловым. Светлов хотел меня взять в Литинститут на свой курс, но я ухитрился получить по сочинению двойку. Что вы хотите – учился в украинской школе. Михаил Аркадьевич привел меня к директору института – горбатому сатирику Смирнову, и сказал, что я талант. Тот ответил: «Не спорю. Но ведь пятнадцать орфографических ошибок! Нас могут не понять»…
Кстати, стоит заметить, что этот Смирнов был известным антисемитом. Но Михаила Аркадьевича любили и уважали абсолютно все, даже антисемиты. Во время пресловутой кампании по борьбе с «космополитизмом», когда пострадало множество евреев– деятелей культуры, он чуть ли не один не подвергся каким-либо гонениям. Он был не только высокообразованным и талантливым человеком, но еще и обладал невероятным чувством юмора и самоиронии. Я помню, как на пляже в Коктебеле он громко читал вслух очень едкую по отношению к нему пародию Александра Архангельского. Что-то такое:
«…Вдруг дверь отворилась и Гейне вошел.
Талантливый малый, немецкий поэт,
Вошел и сказал он: «Светлову привет!»

Я спрыгнул с кровати и шаркнул ногой:
«Садитесь, пожалуйста, мой дорогой!
Садитесь скорее на эту тахту!
Стихи и поэму сейчас вам прочту!»

Смотрю я на гостя – он бел как стена,
и шепчет с испугом: «Спасибо, не на…»
Да, Гейне воскликнул: «Товарищ Светлов,
не надо, не надо, не надо стихов!»

Казалось бы очень обидная пародия, да еще на его знаменитую «Гренаду». Но ему было на это наплевать. Корона с головы не упадет…
В этом же году я поступил во ВГИК на операторский факультет. Но еще два года посещал поэтические семинары Светлова. С Михаилом Аркадьевичем дружил до самой его смерти. Позволял себе выпивать только с ним, и то понемногу. Поэтому в тотально пьющей Москве был белой вороной.
Моя поэтическая карьера сразу не задалась. Видать, не судьба. Печатался с трудом, несмотря на рекомендации Светлова и Пастернака. Пастернак был в загоне и его рекомендации вообще в расчет не брали.
Если бы я тогда полностью осознавал, что представляет из себя Пастернак, записывал бы каждое его слово. Но я, юный шалопай, увы, этого не делал. А память – ненадежная штука. Помню отдельные фрагменты, да и то не всегда четко. Хорошо помню, что товарищ моего отца, харьковский писатель Давид Вишневский, узнав, что я еду поступать в Литинститут, дал мне рекомендательное письмо к Пастернаку. Откуда мне было знать, что они почти не знакомы, виделись пару раз на каком-то еще довоенном писательском семинаре.
Я пришел в Лаврушинский переулок, где, кстати, находится Третьяковская галерея, поднялся, кажется, на третий этаж и долго звонил в дверь. И вдруг за спиной услышал: «Вы ко мне?» Обернулся и увидел человека среднего роста с большой красивой головой. Нагло ответил: «Если вы Пастернак, то к вам!» Он отпер дверь и пригласил войти. Чувствовалось, что в квартире почти не живут. Пастернак извинился: «Я в основном на даче… Не могу вас даже чаем угостить…» Я подал ему письмо. Он покрутил его в руках: «Давид Вишневский? Не знаю… Помню одного Вишневского – ­Всеволода. И то без всякого удовольствия…». А прочитав письмо, сказал: «Я бы дал вам рекомендацию… Если бы, конечно, понравились стихи… Но я сейчас в таком положении, что она вам только навредит…». ( Потом я узнал, что Сталин не позволял Пастернака посадить, но и не вмешивался, когда его травили.)
Борису Леонидовичу нужно было отвезти на дачу две тяжелые сумки, и я вызвался помочь. Ехали электричкой и довольно долго шли пешком.
Потом я довольно часто там бывал. Привозил продукты, отвозил его любимой женщине письма. Он не хотел, чтобы о ней знали. Честно говоря, я его личными делами не интересовался. Эта часть жизни моих друзей, если это не связано со мной, совсем меня не волнует. Так что те, что любят «клубничку», ничего интересного здесь не узнают.
Борису Леонидовичу нужен был собеседник. Вернее, слушатель. Прежние друзья посещали его редко. Ведь он был «под колпаком». Так что остерегались. А я умею слушать. И услышал много такого, что нужно было тут же записать. Но я был уверен, что навсегда запомню. Память была такая, что полную страницу текста с первого прочтения запоминал. Целые поэмы шпарил без запинки. А теперь вижу, что многое позабывал. Общие контуры сохранились, а подробности исчезли. Иногда события путаются друг с другом. Картины прошлого несколько потускнели.

Продолжение следует
АЛЕКСАНДР МУРАТОВ, заслуженный деятель искусств Украины
Специально для «Еврейского обозревателя»