В ГОДЫ БЫЛЫЕ (Встречи и размышления)

АЛЕКСАНДР МУРАТОВ | Номер: Декабрь 2012

Осип Мандельштам

Осип Мандельштам

Продолжение. Начало в № 11/239

Помню рассказ Пастернака о встрече со Сталиным. Это был, если не ошибаюсь, тридцать второй год, массовые репрессии еще не начались. Тогда в Москве вступила в строй автоматическая телефонная станция и многим поставили квартирные телефоны. Вот и разгулялись любители розыгрышей, телефонные хулиганы. Большинство шутило по-идиотски. Например: «Это зоопарк? Нет? Так почему я слышу голос обезьяны?» И в таком духе. Но были и виртуозы. Особенно славились артист Хенкин и композитор Богословский. Имитируя чужие голоса, они постоянно разыгрывали своих знакомых. Пастернак старался на их удочку не попадаться. И вдруг ночной звонок. В трубке знакомый сталинский голос: «Борис Леонидович, вы не спите?». Пастернак спал, но зачем-то соврал: «Нет, я работаю…». «Вот и прекрасно!.. Вы не могли бы сейчас приехать ко мне? Я уже послал за вами машину…». Борис Леонидович окончательно проснулся и подумал: «А вдруг это розыгрыш Богословского или Хенкина?» Но на всякий случай оделся и вышел из квартиры.
В парадном было светло и безлюдно… Спустился вниз и, осторожно выглянув на улицу, увидел черную эмку. В этот момент со стороны парадного, в котором только что никого не было, кто-то взял его под локоть: «Проходите, не стесняйтесь!..» Оторопевший Пастернак вышел на улицу и сел в машину, которая привезла его в Кремль. Его проводили в кабинет Сталина. Тот приветливо поздоровался, но приблизился только тогда, когда Пастернак сел. Будучи маленького роста, вождь хотел, чтобы это не было заметно. Порученец принес красивый фарфоровый чайник с невероятно ароматным чаем и большую коробку конфет. «Между прочим, — заметил Сталин. — чай наш, советский, краснодарский…». Он предложил Пастернаку сесть за небольшой столик с зеленым сукном и лампой под зеленым абажуром и дал ему толстую тетрадь: «Это стихи. Мне их прислала моя родственница из Гори. Она интересуется: есть ли талант у ее сына, стоит ли ему учиться на поэта? Мне нравятся некоторые ваши стихи, особенно поэма про лейтенанта Шмидта, поэтому я решил посоветоваться именно с вами». Стихов было много. Записаны от руки. Их чтение заняло больше часа. При этом Пастернак ел конфеты и запивал их ароматным чаем. (Он мне признался: «Я совсем не сладкоежка, но конфеты были такие вкусные, что съел все до одной») А потом сказал Сталину, что стихи написаны явно одаренным человеком. Только рифмы несколько старомодны: существительные рифмуются с существительными, прилагательные с прилагательными, глаголы с глаголами. Теперь так не пишут. И добавил, что парню стоит приехать на учебу в ИФЛИ. (Теперь это Литинститут имени Горького). Вождь его поблагодарил и Пастернака отвезли домой.
Через пару лет вышло собрание сочинений Сталина, и Борис Леонидович с ужасом увидел вклеенную в один из томов факсимильную страницу, написанную тем же почерком, что был в той ночной тетради. То есть это были сталинские стихи! Он испугался. Ведь он, человек наивный, если бы стихи ему не понравились, так бы прямо и сказал. И вряд ли крайне злопамятный Сталин это бы ему простил.
Борис Леонидович рассказал и о втором звонке вождя. НКВД арестовал Осипа Мандельштама, и Сталин поинтересовался у Пастернака, как тот относится к его стихам. Тот искренне сказал, что многие из них просто гениальны. Возможно, что в тот раз это и спасло Мандельштама. Но при следующем аресте его уже было невозможно спасти: он написал самоубийственную сатиру на самого вождя, начинавшуюся потрясающей строкой: «Мы живем, под собою не чуя страны…».
В следующий раз мы с Пастернаком встретились в трагическое для него время. Узнав, что Хрущев требует, чтобы Пастернак отрекся от Нобелевской премии, я примчался в Переделкино. Умолял не отрекаться. Теперь понимаю, что своими словами я, вероятно, его еще больше напугал: «Эти подонки никому ничего не прощают! Отречетесь или нет, они вас все равно уничтожат! Так зачем унижаться?! Какой смысл?!». Он тихо сказал: «А может они правы? Ведь даже Костя Симонов назвал меня отщепенцем…». Я возопил: «Да он такой же подлец, как и все!». Я стал его уговаривать. И он в конце концов пообещал не отказываться от премии, просто промолчать.
…Через два дня я узнал, что он все-таки отказался. И у меня произошел нервный срыв. Я впал в такое неистовство, что пять друзей не могли меня скрутить, не могли заткнуть мне рот, чтобы я не орал проклятия в адрес советской власти. Мои сокурсники вызвали неотложку, и она отвезла меня в психбольницу.
Там меня одурманили уколами, а когда пришел в себя, вдруг увидел старого друга, поэта и переводчика Владимира Бурича. Как выяснилось, он пребывал здесь с диагнозом «паранойя». Тревожные симптомы наблюдались у него и раньше. Во всяком случае я их замечал.
Как-то мы с ним, гуляя в парке, познакомились с симпатичными латышками — Майей из Литинститута и Лилей из ГИТИСа. (Страшно подумать, что им сейчас семьдесят с гаком!) Привезли их на квартиру, которую на улице Воровского (напротив Союза писателей и рядом с Театром киноактера) снимал Володя Бурич. Финансовое положение его отца, директора большого харьковского завода, могло ему это позволить. Все комнаты кроме той, в которой жил Володя, хозяева квартиры заперли, и мы решили, что я пойду с Майей в Театр киноактера, где днем за деньги показывали прокатные фильмы, а он останется с Лилей. Потом я останусь с Майей, а он с Лилей пойдет в кино.
Возвращаемся мы с сеанса, и вдруг Лиля что-то говорит по-латышски Майе, и они, не прощаясь, уходят. Я смотрю на Володю. А он:
– Они сотрудницы КГБ!.
Я обалдел:
– Ты что, спятил?!
– Спятил? Как только вы ушли, она зашла в ванную и вышла оттуда голая!
– Ну и что? У нее что, на заднице была эмблема КГБ?
– Она хотела меня скомпрометировать и завербовать! Я это понял по ее взгляду!
Мне стало ясно: с головой у него что-то не то.
…И вот он сидит на табурете рядом со мной и явно рад, что я здесь. Говорит, что выпускает стенгазету «Красный умалишенец» и рукописный журнал «Ум за разум». Мол, с сумасшедших взятки гладки и можно что угодно писать. Врачи время от времени конфискуют этот крамольный самиздат, но он точно знает, что они распространяют его на воле. Правда, выпустив несколько номеров, Володя иссяк. Нужны были свежие мозги, а откуда они тут? Вот он и решил подключить меня. «Какой из меня сатирик?» — возразил я. А он: «Так ты ж для «Крокодила» писал!». Это был удар под ложечку. Не так с его стороны, как со стороны Григория Поженяна. Это он всем разболтал историю с «Крокодилом».

Никита Богословский

Никита Богословский

А дело было так. За два года до этого мы шли по улице Горького — Николай Глазков, Поженян и я. Они — уже состоявшиеся поэты, а я — ни разу не печатавшийся второкурсник. Я часто дружил с людьми, которые были гораздо старше меня. С ними мне интересней, чем с молодежью. Глазков был особо знаменит не так своими стихами, как едкими четверостишиями, типа:
Я на мир взираю из-под столика.
Век двадцатый — век необычайный.
Чем событья интересней для историка,
тем они для современников печальней.
Или:
Говорят, что «окна ТАСС»
моих стихов полезнее.
Полезен также унитаз,
но это не поэзия!
Когда мы подходили к Пушкинской площади, Глазков вспомнил, что в журнале «Крокодил» рубрику малых форм ведет некий Абрам Евсеевич, который, когда ему что-то нравится, пишет записку, и касса тут же выдает гонорар. Это Поженяна очень заинтересовало, так как перед этим они сокрушались, что хочется выпить, а денег нет. Мы сели на скамейку прямо под памятником Пушкину, Поженян вырвал из блокнота две странички, и они стали писать. Я тоже вырвал страничку и тоже стал писать. Увидев это, они снисходительно ухмыльнулись. Написав, мы поехали на Аэропортовскую, где в здании газеты «Правда» находился журнал «Крокодил». Разыскали там Абрама Евсеевича — всклокоченного, судорожно жующего бутерброд. Он снисходительно брал двумя пальцами наши опусы и, прочитав, говорил: «Ты, Гриша, отнеси свои гениальные стихи в «Новый мир». А ты, Коля, отдай свой шедевр в «Юность»…». Потом пробежал глазами мой листок и сказал: «А это я беру!».
Борис Пастернак

Борис Пастернак

Получив деньги, мы купили поллитровку, две французские булки и триста грамм колбасы. Уселись во дворе Литинститута (было воскресенье) на постаменте памятника Гоголю, который большевики за пессимизм выдворили с бульвара, и стали пировать. Я ограничился булкой с колбасой, а они пили водку. И при этом жаловались на несправедливость судьбы: мол, настоящие таланты не признаются, а бездари (то есть я) процветают. Я обиделся: «Гады! За мой счет пьете и меня же поносите!». Но Поженян вошел в раж и продолжал издеваться надо мной. И более того — потом всем знакомым цитировал мой немудренный стишок как пример отъявленного графоманства. Хотя, как для такого журнала, он был совсем неплох:
Дядя Федя мыл забор,
на котором был фольклор.
Мыл, ругаясь неприлично.
Слышал Петя все отлично.
И усвоив весь набор,
вновь заполнил им забор.
А что? Вполне в духе «Крокодила». И к тому же — тогда я первый и последний раз в жизни угадал «формат». Больше никогда не удавалось. Потому и не стал знаменитым и богатым.
…Но вернемся в дурдом. Когда я оклемался, во мне вдруг проснулся сатирический дар. Но я не стал его тратить на Володин самиздат, а начал строчить матерные эпиграммы на писателей, участвовавших в травле Пастернака. Стишки гуляли по Москве, позоря негодяев. Особенно злой была эпиграмма на драматурга Софронова, произнесшего печально знаменитую фразу: «Я «Доктора Живаго» не читал, но уверен, что это антихудожественная и идейно порочная книга». Эпиграмма была такой: «У Софронова душонка, как мошонка у мышонка».
Говорили, что весьма богатый Софронов обещал изрядное вознаграждение тому, кто сообщит фамилию пасквилянта. Грозился, что убьет мерзавца своими руками. Я ему позвонил и невинно спросил: «Если я, автор эпиграммы, назову свою фамилию, вы деньги заплатите?». В ответ раздался такой мат, что я думал, трубка взорвется.

Продолжение следует.
АЛЕКСАНДР МУРАТОВ, заслуженный деятель искусств Украины
Специально для «Еврейского обозревателя»